Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого).
* * *
Литература (печать) прищемила[62] у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее… "Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии". И вот откуда выросла ее сила.
Сила ее оканчивается там, где человек смежает на нее глаза. "Шестая держава" (Наполеон о печати) обращается вдруг в посеревшую хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиной, вы смотрите на дело, а не на ландкарту с надписью: "Шестая держава".
* * *
Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода, никогда не "завершится"…
Она будет все расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра"… Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра». Perpetuum mobile, circulus vitiosus,[63] и не от бесконечности — куда! — а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. «Конура», "длина цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон.
В революции нет радости. И не будет.
Радость — слишком царственное чувство и никогда не попадет в объятия этого лакея.
Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механична, она матерьялистична. Но это — не случай, не простая связь с "теориями нашего времени"; это — судьба и вечность. И, в сущности, подспудная революция в душах обывателей, уже ранее возникшая, и толкнула всех их понести на своих плечах Конта-Спенсера и подобных.
* * *
Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, archeus agens[64] ее — горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это — чернота, демократия. Верхняя пластинка — золотая: это — сибариты, обеспеченные и не делающие; гуляющие; не служащие. Но они чем-нибудь "на прогулках" были уязвлены или — просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны. Притом в своем кругу они — только «равные», и кой-кого даже непременно пониже. Переходя же в демократию, они тотчас становятся primi inter pares.[65] Демократия очень и очень умеет "целовать в плечико", ухаживать, льстить: хотя для "искренности и правдоподобия" обходится грубовато, спорит, нападает, подшучивает над аристократом и его (теперь вчерашним) аристократизмом. Вообще демократия тоже знает, "где раки зимуют". Что "Короленко первый в литературах своего времени" (после Толстого), что Герцен — аристократ и миллионер, что граф Толстой есть именно «граф», а князь Кропоткин был «князь», и, наконец, что Сибиряков имеет золотые прииски — это она при всем «социализме» отлично помнит, учтиво в присутствии всего этого держит себя, и отлично учитывает. Учитывает не только как выгоду, но и как несть. Вообще в социализме лакей неустраним, но только очень старательно прикрыт. К Герцену все лезли и к Сибирякову лезли; к Шаляпину лезут даже за небольшие рубли, которые он выдает кружкам в виде "сбора с первого спектакля" (в своих турне: я слышал это от социал-демократа, все в этой партии знающего, и очень удивился). Кропоткин не подписывается просто «Кропоткин», "социалист Кр.", "гражданин Кр.", а "князь Кропоткин". Не забывают даже, что Лавров был профессором. Ничего, одним словом, не упускают из чести, из тщеславия: любят сладенькое, как и все «смертные». В то же время так презирая «эполеты» и «чины» старого строя…
Итак, две пластинки: движущая — это черная рать внизу, "нам хочется", и — "мы не сопротивляемся", пассивная, сверху. Верхняя пластинка благочестивые Катилины; "мы великодушно сожжем дом, в котором сами живем и жили наши предки". Черная рать, конечно, вселится в домы этих предков: но как именно это — черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в "новых домах" она не почувствует никакой радости: а как Никитами Акулина "в обновках"[66] (из "Власти тьмы"):
" — Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку!"
Венцом революции, если она удастся, будет великое volo:
— Уснуть.
Самоубийства — эра самоубийств… И тут Кропоткин с астрономией и физикой и с "дружбой Реклю" (тоже тщеславие) очень мало помогут.
* * *
Есть дар слушания голосов и дар видения лиц. Ими проникаем в душу человека.
Не всякий умеет слушать человека. Иной слушает слова, понимает их связь и связно на них отвечает. Но он не уловил «подголосков», теней звука "под голосом", — а в них-то, и притом в них одних, говорила душа.
Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий "читающий Пушкина" имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто "живого Пушкина не слушает" в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, "такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы", — но не самого его.
Отсюда так чужды и глухи «академические» издания Пушкина, заваленные горою «примечаний», а у Венгерова[67] — еще аляповатых картин и всякого ученого базара. На Пушкина точно высыпали сор из ящика: и он весь пыльный, сорный, загроможденный. Исчезла — в самом виде и внешней форме издания главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения, — старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского[68]). Или — отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или — его стихи и драматические отрывки в "Северн. Цветах".[69] У меня есть "Борис Годунов" 1831 года и 2 книжки "Северн. Цвет." с Пушкиным; и — издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты.
В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется «издавать» и «изучать» Пушкина и составлять к нему «комментарии». Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь "издатели классиков" не имеют ничего, связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. "Им бы издавать Бонч-Бруэвича, а они издают Пушкина". Универсально начитанный «товарищ», в демократической блузе, охватил Пушкина "как он есть", в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) — как медведь Татьяну в известном сне.[70]
И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным.
К таинственному и трудному делу «издательства» применимо архимедовское
Noli tangere meos circulos. (Не прикасайся к моим кругам[71] (лат.).)
* * *
Душа озябла…
Страшно, когда наступает озноб души.
* * *
Возможно ли, чтобы позитивист заплакал?
Так же странно представить себе, как, что "корова поехала верхом на кирасире".
И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.
Позитивизм в тайне души своей или точнее в сердцевине своего бездушия:
Позитивизм — философский мавзолей над умирающим человечеством.
Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!
* * *
Как увядающие цветы люди.
Осень — и ничего нет. Как страшно это «нет». Как страшна осень.
62
Литература (печать) прищемила… — Эта запись впервые напечатана в книге Розанова «Уединенное».
67
…а у Венгерова… — Историк литературы, библиограф Семен Афанасьевич Венгеров (1855–1920) руководил изданием Библиотеки великих писателей (издательство Брокгауз и Ефрон), куда вошли сочинения Пушкина в 6 томах (1907–1915) с тщательными комментариями
68
*…изд. Жуковского. — Очевидно, имеется в виду первое издание Сочинений А. С. Пушкина, вышедшее в 1838–1841 гг. при содействии В. А. Жуковского.
69
Северные цветы" — литературный альманах, выходивший в Петербурге в 1825–1831 гг., в котором опубликованы многие произведения Пушкина
71
Не прикасайся к моим кругам. — По свидетельству Тита Ливия ("История римского народа", XXV, 3), с этими словами Архимед обратился к римскому воину, ворвавшемуся в его дом в захваченных римлянами Сиракузах.