Ежи Анджеевский (1909–1983) — поляк, католик, уроженец Варшавы — опубликовал свою первую повесть еще в 1938 году и сразу заявил о себе как автор, которого волнуют этические проблемы. В 1945 он выпустил сборник рассказов «Ночь» о периоде немецкой оккупации Варшавы. Его роман «Пепел и алмаз» (1948) был экранизирован польским режиссером Анджеем Вайдой с Збигневом Цыбульским в главной роли. Зрители моего поколения смотрели этот фильм снова и снова, завороженные силой игры актера и остротой этического конфликта. Повесть «Страстная неделя» также была экранизирована Вайдой, но уже в постперестроечном политико-культурном контексте, в 1995 году, и его лейтмотивом стал алый цвет пламени над сражающимся гетто. Главный герой повести, хороший, интеллигентный и порядочный человек Малецкий, войной был поставлен в обстоятельства, вынуждавшие его стать героем, тогда как он этого не сумел, и тяжесть моральной ответственности за «неспасение» знакомых евреев легла на его душу и совесть.
Станислав Выгодский (1907–1992) — еврей. Он с юности вступил в коммунистическую партию, сидел в тюрьме за политическую деятельность в довоенной Польше. Его рассказы, опубликованные в те годы, окрашены революционно-пролетарским пафосом. Годы нацистской оккупации он провел в концлагерях: Освенциме, Ораниенбурге, Дахау. Все его родные и близкие погибли, и он посвятил им книгу стихов «Дневник любви» (1948). С 1968 года Станислав Выгодский жил в Израиле, где его активно печатали в переводах на иврит.
В отличие от повести Анджеевского, будто бы тоже реалистический рассказ Выгодского «Человек с тележкой» начисто лишен психологизма и красочной описательности. Ни пейзажа, ни портретов. Анонимность персонажей, настойчивое повторение одних и тех же социальных определений: мужчина, эсэсовец, мать, врач и т. п. — расширяют границы повествования, превращая частный случай в притчу, в обобщенную модель человеческих отношений на территории Катастрофы. И в этом рассказе отчетливо проводится мысль о том, что евреев вытеснили из людского сообщества.
Притча, построенная на реалистическом сюжете, — характерный вид еврейского литературного назидания, называемого на иврите «машаль». Завуалированно притчевый характер упомянутого ранее рассказа Аппельфельда «Берта» во многом определяется выбором фамилий главных героев: Шац — это аббревиатура ивритских слов «шлиах цибур», т. е. представитель общества, а Кац — аббревиатура слов «коэн цедек», т. е. еврейский священнослужитель, потомок библейского Аарона. Берта Кац замыкала на себе мир Макса Шаца, придавала его существованию цель, направление и гармонию подобно тому, как представителю общины в синагоге задает направление и цель еврейское священнодействие — молитва. Стоило Максу остаться в одиночестве, как чужой и незнакомый мир обступил его со всех сторон, приблизился и распался на отдельные предметы. Метафорика описаний природы и кодировка собственных имен, как кажется, хотят навести читателя на символическую интерпретацию рассказа — на тему о сути еврейства в живущем не по галахе национальном обществе. Аппельфельд связывает эту суть не с религиозным или светским образом жизни, а с экзистенциальной верностью еврея своим ушедшим предкам и соплеменникам, верности, которая закодирована фамилиями героев и которой ни Макс, ни, похоже, сам писатель не умеют подобрать названия, хотя она ощущается каждым, кто привык размышлять над этим вопросом.
В стремлении обойти невыразимую правду о Катастрофе окольными путями художественных средств писатели вступают в область литературы, резко выходящей за рамки реализма. Так сделал Эли Визель, когда несколько раз прервал плавное мемуарное течение романа «Одно поколение спустя» и представил на суд читателя порожденные опытом Катастрофы беспощадные вопросы, ответы на которые все еще не удовлетворяют вопрошающих. Его «Диалоги» не имеют ничего общего с пьесой, поскольку их участники полностью обезличены, а реплики могли бы звучать и безусловно звучали в той или иной форме повсюду, где живут евреи, независимо от того, какая у этого еврея биография. Здесь обобщение возведено в главный художественный принцип, реалистические детали скупы до предела, и тем не менее читатель в состоянии «проявить» текст как фотопленку и рассмотреть в нем едва проступающие черты жуткого прошлого. Писатель обсуждает мучительный вопрос о том, почему один выжил, а другой погиб. Обнажает безуспешные попытки выстроить модель мира, проясняющую отношения между Добром и Злом, Смыслом и Бессмысленностью человеческого существования. Говорит о поиске Бога и, коль скоро Бог вписан в картину мира, — о стремлении постичь Его волю и предпочтение. «Диалоги» Визеля — интеллектуальный вызов всякому, кто утверждает, что понял феномен Катастрофы, они не дают вытеснить Катастрофу в раз и навсегда истолкованное прошлое и превратить ее в музейный экспонат.