Выбрать главу

…Невозможно вернуться туда, куда я возвращаюсь. Но ведь я приеду только чтобы закрыть дверь, которая в моей жизни не закрывается как следует. Дверь, которая пляшет в своем дверном проеме и мешает мне спать в Иерусалиме. Не исключено, что только в Иерусалиме эта дверь мешает мне спать. Как часто человек тревожится: все кажется ему, что он не запер дверь, не выключил газ, оставил кран открытым и вода вытекает впустую.

А я теперь в поезде, он едет в Вайнберг. За окном мелькает пейзаж. Низкорослое деревце и столб, и снова дерево, и низкие неторопливые холмы — будто возвращаются с похорон. Другие виды мелькают перед моим мысленным взором. Я сидел в купе один, пока не понял, что оно предназначено для инвалидов. Среди надписей «Не плевать» и «Не высовываться из окна» затесалась табличка: «Купе для инвалидов: для слепых и инвалидов войны; для инвалидов труда». Пришел контролер и указал мне пальцем на эту табличку. Я молча вышел и стал смотреть в окно. Я мог бы сообщить ему о всех степенях моей инвалидности: я слеп, у меня вставная душа, и я прибыл сюда не для того, чтобы любить, а для того, чтобы мстить. Я стоял у окна, а мои мысли выскакивали из меня, словно беглецы, выпрыгивающие на ходу из мчащегося поезда, прыгали и кувырком откатывались до самой реки. И никто из пассажиров не вмешался и не сказал мне: простите, это не вы обронили? Металлический звук щипцов в руках контролера все удалялся и по-прежнему раздавался в моих ушах. Есть также шаги — мне кажется, всю мою жизнь я слышу, как они удаляются.

По узкому коридору проходили люди, и я прижимался к окну, потому что избегал смотреть им в лицо. Они обращались друг к другу по именам и называли станции, которые мы проезжали. Потом я сидел на своем месте и разглядывал купленный билет. Билет, как билет, у всех одинаковый. Никто ничего не заподозрил, я в полном порядке. Сидевшие напротив на меня не смотрели: неловко разглядывать человека, погруженного в свои мысли. Почти то же, что смотреть на человека, справляющего нужду. Против меня сидела немолодая пара. Я задумался, почему мне мешает та открытая дверь? Иногда человеку хочется открыть в коридоре все двери, чтобы видеть, что за ними. Супруги любовно беседовали о детях, которых оставили дома одних, впервые. Сын, верно, начнет устраивать вечеринки, девушки повиснут на окнах, как усталые куклы. Потому что сын и его разнузданные друзья преследовали их, и теперь они висят повсюду — в гардеробной, в ванной, в шкафах и на спинках стульев. Юноши их разденут, усталые куклы встрепенутся и шутя одержат победу. Юноши завалятся на спину, ослабев от неги и смеха.

А что касается двери, которую я собираюсь закрыть по возвращении, — то может быть, кто-нибудь уже закрыл ее? Я, правда, знал, что только я могу ее закрыть. Может быть, дом разрушен? Я ведь слышал, что в последний день войны многие дома были разрушены. Гауляйтер защищал город как безумец — огнем и кровью. Он ожидал атаки американцев в крепости Св. Марии. У той крепости три башни: круглая, квадратная и со срезанным верхом. Во время крестьянского бунта рыцари сражались с земледельцами, которые пошли на них с вилами и лопатами. Потом они, вероятно, узнали, что плуг и коса — неплохое оружие, а меч и копье весьма пригодны к пахоте.

Город Гауляйтера был разрушен в течение часа. Лег археологическим пластом и стал чистым и упорядоченным культурным слоем. Дом с хлопающей дверью тоже пострадал. Во сне я вижу иногда останки дома и дверь, которая висит и качается на одной искореженной петле. Возможно, я избавлю ту дверь от проклятья вечного скитания? Тогда она тут же с легким стоном обратится в прах, и больше ничего. А возможно, ее извлекли из развалин и употребили для другого здания. Супружеская пара перешла к обсуждению дачного курорта: морские волны, людские волны и шквал официантов, подающих нескончаемые закуски.

За окном объявляли названия станций, стоянок моего отца: ведь отец был коммивояжером, он продавал всевозможный портновский приклад, всё, кроме тканей: пуговицы и пряжки, нитки-иголки, кружево и ленты — черные для траура и цветные для того, что не назовешь трауром, шарфы и косынки, наколки и декоративные булавки, и снова пуговицы, множество пуговиц, молнии, кнопки, крючки, английские и портновские булавки, и обрезки меха на воротнички и манжеты, и бортовку для пиджаков, и ватин на зимние пальто и куртки, и портновские ножницы, и лисьи хвосты, и заячьи уши, и черные манекены, лишенные рук и половых органов, насаженные на штырь и набитые опилками и соломой. Все это было в магазинчике моего отца. Там оставался дядя, сидел на высоком стуле за стойкой и вел учет счетам, а когда счетов не было, сидел в кафе и играл в карты или шахматы. Отец рассказывал мне о станциях, где он бывал, и теперь их названия всплывали в памяти, словно были именами моего отца. В каждом месте своя история: например, о портнихе Гимельфарб, которая залезала под стол, желая избежать покупки. А отец, приметив, как она выпирает под скатертью, выжидал, пока у нее не начинали ныть косточки, и она, наконец, вылезала, эта госпожа Гимельфарб, что означает «цвет неба». Вот такие и подобные им были отцовские станции. Я поспешил заполнить голову всякими мыслями, чтобы не допустить туда той одной. Я сделал землю пустой и оставил только себя, ребенком, и маленькую Рут, и еще кое-кого из моего детства — доктора Манхейма, и добрую Генриетту, и ее тетю. Поезд остановился. Раздались свистки. Люди говорили: хорошо, что теперь мало паровозов и на путях не так дымно. Теперь большинство поездов ходит на электрической тяге. Неприятно видеть, как из труб поднимается дым.