Выбрать главу

Я проводил Генриетту до ступеней. Она оперлась на меня — ведь как давно она ни на кого не опиралась. Оскар — ее муж на семь дней — опирался на нее. Генриетта была горда тем, что господин Коэн и госпожа Мацман и господни Гринфельд и горбунья видели, как она идет под руку с молодым мужчиной. Я сказал: я скоро вернусь, и мы вместе пообедаем, — и вышел в сад, а из сада вернулся к зданию больницы. Когда маленькой Рут отрезали ногу, она много дней и ночей пролежала в этом месте, пока не выздоровела и обрубок не затянулся кожей и не стал пригоден для искусственной ноги, издававшей металлический скрежет и скрип деревяшки. Она сидела в саду на лужайке под яблоней. Словно белокожая черокудрая королева, сидела она, откинувшись на спинку обложенного подушками кресла, укутанная в белое, и повелевала стайкой детей вокруг себя. Ее волосы были распущены, их больше не заплетали в тугие аккуратные косички, называемые «крысиными хвостиками». Тело ее было скрыто под одеялом, и не было заметно, что нет ноги. Отец Рут, местный раввин, доктор Манхейм, стоял, бывало, в роскошной синагоге, облаченный в черный суконный костюм, и произносил перед общиной свои проповеди и речи, посвященные мальчикам, достигшим бар-мицвы, или покойникам. Покойников он величал всякими возвышенными именами, вроде «обитающие с праотцами нашими», «входящие в лучший мир», «спящие за пазухой у доброго и любимого Бога нашего» и тому подобное. Для Рут, когда она умерла, никто не произнес ни «Господь — Он Бог», ни «Слушай, Израиль», ни иных гимнов и молений. Пока не произошло несчастья с ногой, взрослые говорили про меня и про Рут, что мы станем женихом и невестой. И Хайнц, которого я любил, говорил то же самое. А после тех событий пришел парнишка из гитлерюгенд и стал пинать Рут ногами, и эхо тех ужасных пинков все еще отдается в моей голове и моей крови. С тех пор я слышал много тяжких ударов тела о тело и много поцелуев, слышал стук железа о землю, слышал, как бьет металл по металлу, железо по камню и камень и сталь по плоти, и плоть о плоть. Все эти звуки заглохли и потускнели в моей памяти, но звук пинков того паренька в коричневой рубашке, бьющего по искалеченному телу Рут, не затих, а все усиливался, пока не загремел громом над всей моей жизнью.

Такой, примерно, была обычная молитва доктора Манхейма, которую он читал по-немецки каждую субботу: Отец наш небесный, благослови Свой народ и все, ему принадлежащее, и всех тех, чьи души покоятся в раю. И благослови всех тех, кто нашел новую жизнь на Земле наших предков. И дай царствию Твоему царствование вечное. Царство мира и безграничного ангельского и звездного сияния.

…Знакомый индус сказал мне однажды: «Память говорит, что нацисты убили столько-то евреев и что потом, после всего этого, город был разрушен американцами. Преступление и наказание. Затем приходит история и говорит: в годы великой войны были убиты столько-то евреев и столько-то немцев. Тут уже есть баланс, есть равенство между преследователями и преследуемыми. А история более отдаленная, та, что должна охватить многие войны и многие поколения, скажет: в середине двадцатого века была великая война, и в ней было убито столько-то человек, да, люди убивали друг друга. А потом придет археология и установит, что в начале третьего или в конце второго тысячелетия была великая катастрофа и великий пожар. Свидетельством тому послужит черный слой и сохранившиеся кое-где обломки железных орудий. Как видно, город был отстроен заново».

Таковы были слова индуса. Я обернулся назад, чтобы еще раз увидеть ворота городского сада. Они были открыты настежь. Когда они закроются за мной, я вдруг пойму, что маленькая Рут заключена во мне, в саду детства, между фонтанами смерти и лужайками кремации, под облаками, одно из которых принадлежит ей, поскольку поднялось дымком от ее сожженного тела…

(1963)

Дан Пагис

Опечатанный вагон

Европа, поздно

Перевод с иврита Зои Копельман

В небесах веют скрипки И парит канотье. Простите, сударыня, год который? Тридцать девять с лишком, Еще в общем-то рано. Можно выключить радио, Вот, знакомьтесь: морской ветерок, живое дыханье аллеи, Прихотлив и проказлив, Кружит колокол платьев, ритм выбивает по газетам тревожным: танго, танго! И сад городской напевает… Мадам, целую вашу руку, она нежна, бела, как будто перчатки ласковый сафьян. Всё встанет на свои места — да, да, в мечтах. О, не волнуйтесь так, мадам, здесь никогда того не будет, вы убедитесь в том сама, здесь никогда