Выбрать главу

К Гарбузу никогда не приходили гости. Он всегда был один в своей хижине. В мои обязанности входило присматривать за двумя свиньями, коровой, десятком кур и двумя индейками.

Гарбуз часто и беспричинно избивал меня. Он подкрадывался ко мне сзади и стегал по ногам плетью, драл мне уши, с силой проводил большим пальцем по моим волосам, до судорог щекотал мне пятки и под мышками. Гарбуз принимал меня за цыганенка и требовал, чтобы я рассказывал ему цыганские истории. Но я вспоминал только стихи и сказки, которые до войны выучил дома. Иногда, слушая их, он приходил в ярость, но я так и не понял, почему это так на него действовало. Он снова и снова избивал меня и грозил, что спустит на меня Иуду.

Пса я ужасно боялся. Он мог даже загрызть человека. Соседи часто упрекали Гарбуза за то, что тот спускал Иуду на таскавших из его сада яблоки воришек. Одним укусом своих страшных челюстей пес разрывал вору горло, и бедняга тут же испускал дух.

Гарбуз постоянно науськивал на меня Иуду. В конце концов пес не мог не увериться в том, что я его смертный враг. Едва завидев меня, он ощетинивался, как дикобраз. Его глаза наливались кровью, нос и губы подрагивали, с грозных клыков капала слюна. Он рвался ко мне с такой силой, что я не был уверен, выдержит ли его веревка, и все же надеялся, что когда-нибудь Иуда удавится на привязи. Гарбуз видел, как я боюсь собаки. Время от времени он развлекался тем, что отвязывал Иуду и, удерживая его за ошейник, прижимал меня к стене. Рычащая и брызжущая слюной пасть разъяренного животного находилась в считанных сантиметрах от моего горла, мощное тело содрогалось в бессильной ярости. Пес задыхался, захлебывался собственной слюной, а Гарбуз еще науськивал его, распаляя крепкими словцами. Пасть Иуды придвигалась так близко, что от его горячего дыхания у меня лицо становилось мокрым.

В такие минуты жизнь словно покидала меня, а кровь, как густой весенний мед через узкое бутылочное горлышко, медленно сочилась по венам густыми тягучими каплями. Мой страх был так велик, что едва не лишал меня рассудка. Я видел горящие звериные глаза и конопатую, поросшую волосами руку, удерживавшую пса за ошейник. В любой момент зубы животного могли сомкнуться на моей шее. Чтобы положить конец мучениям, мне нужно было лишь чуть-чуть приблизиться к оскаленной пасти. Тогда я осознал, как милосердна лисица, одним махом сворачивающая шею гусю.

Но Гарбуз пса не спускал. Вместо этого он садился передо мной, пил водку и громко рассуждал, почему это его сыновья умерли в юности, в то время как такие, как я, продолжают жить и коптят небо. Он часто спрашивал меня об этом, но я не знал, как отвечать, и за это он тоже избивал меня.

Я не мог понять, чего он от меня добивается и за что бьет. Стараясь не попадаться ему на глаза, я делал все, что он велел, но все равно был бит. По ночам Гарбуз пробирался на кухню, где я спал, и визжал у меня над ухом. Когда я с криком вскакивал, он хохотал, а во дворе в это время бесновался на цепи Иуда. Иногда, ночью, Гарбуз обматывал псу морду тряпками, тихо заводил его на кухню и в темноте бросал на меня сверху. Иуда вертелся и извивался на мне, царапал меня когтями, а я, спросонок не понимая, где нахожусь и что происходит, сражался с огромным лохматым зверем.

Однажды Гарбуза заехал проведать местный викарий. Он благословил нас обоих и, заметив черные синяки у меня на плечах и шее, потребовал сказать, кто и за что избил меня. Гарбуз сознался, что наказал меня за нерадивость. Викарий пожурил его и велел назавтра привести меня в церковь.

Едва он уехал на своих дрожках, Гарбуз завел меня в дом, раздел донага и отхлестал ивовыми прутьями. Он пощадил только мои лицо, руки и ноги, потому что их не прикрывала одежда. Как обычно, он запрещал мне кричать, но когда прутья попадали по наиболее уязвимым местам, я не мог сдержаться и испускал истошный вопль. На лбу у него выступили капельки пота, на шее вздулась вена. Он заткнул мне рот тряпкой и, облизывая пересохшие губы, продолжал хлестать.

Рано утром я отправился в церковь. Рубашка и штаны прилипали к кровавым полосам на спине и ягодицах. Но Гарбуз пригрозил мне, что если я хоть словом обмолвлюсь о побоях, он тем же вечером спустит на меня Иуду. Кусая губы, я клялся, что не выдам его, и надеялся только, что викарий ничего не заметит.

Заря едва разгоралась, а у церкви уже толпились старухи. Их ноги были в обмотках, а тело вместо одежды прикрывали ветхие нелепые лоскутья и пестрые лохмотья. Они бубнили бесконечные молитвы и окоченевшими от утреннего холода пальцами перебирали бусинки четок. Завидев священника, старухи, шаркая и ковыляя, опираясь на суковатые палки, неуклюже поспешили ему навстречу, чтобы в числе первых поцеловать засаленный рукав его сутаны. Я держался поодаль, стараясь оставаться незамеченным. Но те, чье зрение еще не совсем ослабло, смотрели на меня с отвращением, обзывали упырем, цыганским найденышем и трижды сплевывали в мою сторону.

Церкви всегда подавляли меня. И все же любая из них была лишь одним из многих, разбросанных по всему миру, домов Божьих. Бог не жил ни в одном из них, но почему-то считалось, что он присутствовал одновременно во всех сразу. Он был как желанный гость, появления которого всегда ждут и для которого зажиточные крестьяне держат накрытым лишнее место за обеденным столом.

Священник заметил меня и ласково потрепал по волосам. Я смутился и, отвечая на его вопросы, уверял, что стал послушным и хозяин больше не наказывает меня. Священник расспросил меня о моем довоенном доме, о родителях, о церкви, в которую я с ними ходил и которую едва помнил. Убедившись, что я совсем не знаю ни Священное Писание, ни религиозные обряды, он подвел меня к церковному органисту и попросил его разъяснить мне ход литургии и назначение священной утвари и выучить меня на служку для заутрени и вечерни.

Теперь я приходил в церковь дважды в неделю. Выждав, пока старухи рассядутся по скамьям, я садился сзади, рядом с купелью. Святая вода манила и завораживала меня. Она ничем не отличалась от обыкновенной — тоже была бесцветной и ничем не пахла. Молотые катыши конского навоза, например, казались куда более таинственными. Но могущество святой воды значительно превосходило силу любого известного мне снадобья или заклинания, любой чудодейственной травы.

Я не понимал ни смысла службы, ни роли священника у алтаря. Все это было для меня чудом, волшебством, таким же недоступным пониманию, как колдовство Ольги, хотя и более искусным и впечатляющим. Я с благоговением рассматривал каменное основание алтаря, крытого пышной тканью, волшебную раку, в которой обитал Дух Божий. С трепетом прикасался я к чудным предметам, хранившимся в ризнице: блестящему, отполированному внутри сосуду, в котором вино пресуществлялось в кровь; золоченому дискосу, на котором священник разделял Святой Дух; плоскому кошелю, где хранился антиминс. Этот кошель открывался с одной стороны и был похож на гармонику. Какой нищей, по сравнению с этим великолепием, казалась теперь хижина Ольги, полная тараканов, дурно пахнущих лягушек и киснущего гноя человеческих ран.

Когда священник уходил из церкви, а органист возился на галерее со своим органом, я воровато пробирался в священную ризницу, чтобы полюбоваться там святыми облачениями. С наслаждением проводил пальцами по стихарю, поглаживал отделку его пояса, вдыхал запах всегда ароматного ораря, который обычно свисал с левого плеча священника, восхищался прекрасными неземными узорами ризы, цвета которой, как разъяснил мне священник, символизировали кровь, огонь, надежду, покаяние и скорбь.