Выбрать главу

— Ну, с меня довольно.

Это Качорский. Он произнес эти слова, не повышая голоса, и, тем не менее, так, что нельзя было не услышать. Воцарилась тревожная, полная страха тишина.

— Наши господа евреи ведут себя так, будто нас здесь нет вовсе. Я этого не потерплю.

— Еврейская школа, — поддакнул адъютант Рюбельт, брезгливо скривив тонкие губы (для него важно было называться адъютантом, чтобы подчеркнуть разницу между собой и каким-то там ассистентом Фордеггера). — До сих пор не могу понять, почему эта развалина называется шуль[38].

Фишл снова попытался спасти положение:

— Я хотел бы заметить, если мне будет дозволено, что все синагоги, по существу, не более чем молельные дома и дома, где проводятся занятия, следовательно, школы.

— Вам ничего не позволено, — возразил Качорский еще тише, — вы и так слишком много себе позволили. Пошли.

Пройдя несколько шагов, Фордеггер остановился — не столько, чтобы изобразить из себя ангела-миротворца, сколько из-за того, чтобы не опуститься до слепого исполнения приказов Качорского.

— Интересно, как часто горела Альтнойшуль? — он помолчал, затрудняясь найти сразу доверительную интонацию и подобающие слова. — Наверно, ей частенько доставалось от огня за столько лет, иначе к чему бы вы завели разговор о пожарах, а, Тауссиг? Может быть, их вообще не было? Что вы на это скажете?

— Нет, были, господин профессор. Вы можете прочесть об этом в любой книге по истории. Иногда поджоги, иногда просто пожары. Но Альтнойшуль и впрямь никогда не горела. — Он поднял плечи и, словно извиняясь, добавил: — Может быть, потому, что таково было пророчество мудрецов из Иерусалима.

— Чушь, — сказал Качорский. — Перестаньте молоть чепуху. Это же просто глупо.

В ту минуту, когда вся группа двинулась в обратный путь, Кнопфельмахер, который до того молча тащился сзади, вдруг сделал несколько неуклюжих прыжков, оказался впереди и, размахивая руками, показал на крышу синагоги.

— Там! — закричал он, задыхаясь, как всегда, когда им овладевало волнение. — Там! Наверху! Там!

Со шпиля массивной, устремленной вверх готической надстройки, закрывавшей крышу Альтнойшуль, упорхнули в эту секунду, словно их спугнул крик Кнопфельмахера, два голубя.

— В чем дело? — спросил Качорский. — Чего хочет этот идиот?

Все знали, но никто ему не сказал. Все знали, что во время большого пожара в 1558 году, который произвел страшные опустошения в Еврейском городе, на крыше Альтнойшуль сидели два белых голубя; они сидели там до тех пор, пока огонь окончательно не затух. Только тогда белые голуби поднялись в воздух и исчезли.

— Ну? — Качорский скрестил руки на груди. — Я получу ответ? Ведь хотел же дурак что-то сказать! Может быть, о голубях?

Фишлу, который стоял ближе всех к Качорскому, пришлось дать требуемый ответ. Он коротко пересказал историю о пожаре.

— Чушь, — еще раз отрезал Качорский и толкнул Кнопфельмахера, который все еще глазел на небо, в грудь с такой силой, что тот откатился с тротуара до середины мостовой. Не сказав больше ни слова, он недовольно удалился. Остальные медленно шли следом и молчали.

Случай, казалось, не имел последствий, а может, дальнейшие события просто не сочли таковыми. Списки евреев для депортации в Терезинштадт или в один из польских лагерей уничтожения составлялись в другом месте и под начальством других людей, не из Исторического отдела, а так как всякое ведомство очень чувствительно к своему авторитету и ревниво следит за тем, чтобы никто не вмешивался в его полномочия, то прямые контакты возникали редко и общие акции проводились только по распоряжению еще более высоких инстанций и авторитетов. Следовательно, не в Историческом отделе было решено внести в очередной список на депортацию имена Отто Фишла и Бернарда Тауссига, а Исторический отдел не мог задним числом изменить принятое решение. Правда, Фордеггер предпринял попытку в этом направлении, поскольку считал, что порученная ему работа серьезно пострадает, если он сразу лишится двух квалифицированных помощников (к которым он к тому же привык). Но его попытка была заранее обречена, ведь любой шаг всецело зависел от согласия и поддержки Качорского, а как мало можно на него рассчитывать, Фордеггеру стало абсолютно ясно по реакции шефа на соответствующий намек. Качорский потребовал список, внимательно прочел его и вернул Фордеггеру, заметив, что вмешательство в полномочия других ведомств противоречит как партийной дисциплине, так и принципам поведения национал-социалистов. Не говоря уже о том, что еврейскому персоналу не вредно именно в такой форме напомнить, что их работа для Исторического отдела вовсе не является гарантией сохранения жизни, а лишь отсрочкой, которую им следует оплачивать прилежанием и скромностью. В последнее время некоторые об этом явно забывали, и подобное подтверждение послужит им целительным уроком.

Фордеггер принял резкую отповедь, сделанную ему в присутствии ассистента Хейниша, внешне спокойно, но имел на этот счет собственное мнение и не скрыл его, когда в сопровождении Хейниша ушел в свой кабинет.

— Партийная дисциплина, — прошипел он, — служебные полномочия. Не удивлюсь, если дело не обошлось без участия этого типа, похоже, он с самого начала приложил к нему свои грязные руки.

— Но тогда он не должен был сначала читать весь список, — выразил сомнение студент-теолог Хейниш.

Ему было дано краткое и деловое разъяснение о коварстве прусского характера, который предпочитает скрываться за внешней корректностью, отчего его трудно раскусить. Но с ним, Фордеггером, пусть играть поостережется. Он глубоко вздохнул:

— Что же нам делать? — и так как ассистент ничего не ответил, то Фордеггер после нескольких минут раздумья распорядился позвать учителя Торы Бонди, чтобы открыть ему, что тот должен взять на себя обязанности коллег Тауссига и Фишла, поскольку они, к сожалению, отозваны. Он действительно сказал «к сожалению» и был под таким впечатлением от своих слов, что ему показалось вдвойне неподобающим поведение Бонди, который вздрогнул и вопросительно развел руки.

— Отозваны? Как отозваны? Куда отозваны?

— Попридержите язык, — набросился на него Фордеггер, — и делайте то, что вам говорят. Иначе вы будете следующим.

Бонди побледнел и выскользнул из комнаты.

— Действительно, просто невероятно, что они себе позволяют! — Тяжело дыша, Фордеггер в раздражении швырнул папки на письменный стол и налил себе сливовицы. — Вот что получаешь, когда относишься к ним по-человечески. Хейниш! Пошлите-ка Кнопфельмахера за закуской! И пиво! Понятно?

Когда через несколько минут Кнопфельмахер явился с пивом и закуской, к Фордеггеру уже вернулось свойственное ему добродушное настроение и, не переставая смачно жевать, он даже задал свой обычный шутливый вопрос делает ли он к пуговицам еще и петли[39].

Кнопфельмахер ухмыльнулся, как всегда в таких случаях. Только на этот раз он ухмылялся дольше обычного — был рад, что ему разрешают ухмыляться. Он видел, как внизу фрау Винтерниц шепталась с господином Бонди, потом подошла фрау Эйслер, а потом обе женщины начали плакать, и он тоже заплакал. А теперь он может ухмыляться. Позволено.

Впрочем, следующим был не Бонди. Следующим был — и на сей раз совершенно явно не без участия Качорского, который этого и не скрывал, — Макс Веллемин. Жестоко просчитавшись в том, какими мотивами руководствуется Качорский, Веллемин хотел обратить на себя внимание старательной работой особого сорта — он вручил ему доклад, в котором излагал собственное заключение: металлические инструменты в форме кисти руки с вытянутым указательным пальцем, зарегистрированные как «указки для чтения Торы» и зачастую имеющие остро заточенный конец, применялись для ритуальных убийств, ибо проткнуть сердце жертве таким вот «пальцем», произнося при этом различные заклинания, считалось особенно угодным Богу. Слова этих заклинаний Веллемин тоже сумел привести. Прошло несколько дней, прежде чем Качорский приказал Веллемину явиться и спросил его, не сам ли он все это придумал. Веллемин скромно отрицал; воодушевленный одним замечанием оберштурмбанфюрера, он лишь проштудировал соответствующие источники и натолкнулся на некоторые интересные указания, которые он — приложив немало усилий — подытожил и пришел к вышеизложенным выводам.