Выбрать главу

— Просто чудо, — сказал он. — Сто детей. Да мы найдем там место для двухсот! Просто чудо.

— Бог творит чудеса, Алекс. Побольше верьте в Него и поменьше — в сионизм.

Алекс положил деньги и бумаги на стол. Он не видел рабби Соломона со дня обрезания Моисея. Старик выглядел молодцом, и Алекс ему об этом сказал.

— Всемогущий не забирает меня к Себе, чтобы я нес свою часть наших тягот, — ответил рабби.

Алекс, напротив, выглядел скверно, но рабби Соломон промолчал. Алекс и раньше-то не был богатырем, а теперь на него и вовсе было страшно смотреть. Да и как может выглядеть человек, который в сутки спит три-четыре часа, в лучшем случае, шесть. День и ночь просиживал он за этим столом, ведя переговоры, выслушивая жалобы, спасая кому-то жизнь, добывая кенкарты[47], продукты, лекарства. На него давили со всех сторон. Одни препирательства с Паулем Вронским за лишний грамм в пайках чего стоили!

— Рабби, почему вы это сделали? Когда я просил вас помочь объединить всех, вы отказались.

— Я не задаюсь вопросами относительно слова Божьего, я просто следую Его указаниям.

— Уж не хотите ли вы сказать, что сделали это по божественному наитию?

— Я хочу сказать, что не нашел ни в Торе, ни в Священных законах предписания не помогать голодным детям. Не могу спокойно смотреть на них на улице. Я много думал над тем, что происходит, искал ответа и в своей душе, и в словах Закона. Я пришел к выводу, что взаимная помощь всегда была главным средством, которое посылает нам Бог для спасения евреев. А для налаживания этой помощи, как ни странно, Бог всегда выбирает таких гоев[48], как вы, и таких гановим, как Макс Клеперман. Не подумайте, что я стал сторонником левых взглядов, или сионизма, или бунта.

«Как всегда, у рабби Соломона на все есть ответ, — подумал Алекс. — Может, у него есть ответ и на тот вопрос, который меня заботит вот уже скоро месяц?» Действительно, Алекс давно хотел показать кому-нибудь свой дневник и узнать, что о нем думает посторонний человек. У этого старого сухаря живой, блестящий ум. И, кроме того, нет сомнений: ему можно доверять. Алекс прокашлялся, собираясь приступить к делу.

— Алекс, что у вас на уме? Вы похожи на мальчишку, которого распирает тайна.

Алекс улыбнулся, запер дверь, потом, набрав код, открыл большой сейф, достал три толстые тетради в холщовом переплете и положил их перед стариком.

— Ну, что тут за тайна? — спросил рабби Соломон, надевая очки с толстыми стеклами и наклоняясь над первой страницей так низко, что чуть не уткнулся в нее носом, таким он был близоруким. — Алекс, вы-таки настоящий гой, вы даже пишете по-польски.

— Дальше будет и на идише, и на иврите.

— Ну-ка, посмотрим, что тут такое важное написано. «Август 1939. Сегодня я начинаю вести дневник. Не могу избавиться от предчувствия, что вот-вот начнется война[49]. Судя по опыту последних трех лет, если немцы вторгнутся в Польшу, с тремя с половиной миллионами польских евреев случится нечто ужасное…» Он взглянул на Алекса, но тут же принялся снова читать — только губы шевелились, беззвучно произнося слова.

С каждой страницей рабби Соломон все больше погружался в чтение.

Через час, закрыв первую тетрадь, рабби Соломон уже знал, что только что прочел хронику очередного страшного периода еврейской истории, периода, подобного римскому, греческому или вавилонскому. Не давая отдохнуть воспаленным, слезящимся глазам, он тут же открыл вторую тетрадь и прочел и ее на одном дыхании.

— Кто еще знает о дневнике?

— Эден, Земба и светлой памяти Гольдман читали его.

Рабби встал.

— Когда только вы успеваете писать?

— Ночью, у себя в комнате.

— Поразительно! Интуиция, подсказавшая, что надвигается катастрофа! Мудрость, повелевшая записать все это еще до начала событий!

Алекс пожал плечами:

— Мало ли бывало случаев, когда евреи, повинуясь интуиции, записывали события своей истории?

— Только лишь интуиции? Не уверен. Пути Господни неисповедимы. Моисей был гой[50], как и вы. Слушайте, Алекс, нельзя так оставлять эти записи, даже в сейфе. Их нужно спрятать надежно.

— Рабби, я никогда не видел, чтобы вы так волновались. Вы уверены, что эти записи представляют интерес?

— Уверен! Они будут жечь сердца людей во все грядущие века. Этот дневник — такое страшное клеймо на совести немцев, что и их далекие потомки будут испытывать чувство великой вины и стыда.

Алекс вздохнул; теперь он знал, что не зря проводил бессонные ночи, заставляя себя писать строчку за строчкой.

— Да простит меня Бог, Алекс, но ваш дневник мог бы стать еще одной главой «Юдоли плача»[51].

(1960)

Ежи Анджеевский

Страстная неделя

Отрывки из романа

Перевод с польского Стеллы Тонконоговой

1.

…Последний раз Малецкий видел Лильенов у Фели Пташицкой. Больше всех изменился профессор. Он угас, постарел, был небрит, небрежно одет. Неряшливость еще сильнее подчеркивала его семитский облик. Теперь профессор очень походил на своего умершего отца, в старости типичного еврея. Пани Лильен тоже сильно сдала, стала еще тише и невзрачнее, чем прежде. Только Ирена держалась молодцом, пытаясь найти комичную сторону в нынешнем их положении: со временем, мол, все это образуется. Но ее нервная, тревожная веселость была даже хуже, чем угнетенный вид родителей. Все трое не очень-то знали, что им дальше делать. Пташицкая жила на Саской Кемпе, в доме матери, и при всем желании никак не могла держать у себя Ирену более одной-двух недель. На родственников пани Лильен обрушились непредвиденные неприятности. Профессор пока жил у одного из своих учеников, но это тоже было временно. Из слов профессора явствовало, что многие из тех, на чью помощь он рассчитывал, не оправдали его надежд. Это, по-видимому, было для Лильена горше всего. Им вдруг овладели неуверенность и бессилие. В этот солнечный осенний день, сидя в мастерской Пташицкой за чаем, который подавали в изящных английских фаянсовых чашках, все трое производили безнадежно грустное и жалкое впечатление потерпевших крушение людей, которым негде притулиться.

Спустя несколько недель Малецкий получил от Ирены письмо из Кракова. У Яна в тот период начались серьезные волнения личного плана, к тому же надо было снова ехать в монастырь цистерцианцев, и, не ответив сразу на письмо Ирены, потом он и вовсе не написал ей. Позднее пришло от нее еще одно письмо, короткое, очень грустное и вообще никак не свойственное ей по тону. Он хотел было ответить, однако новые переживания настолько отдалили его от Ирены, что он просто не знал, о чем ей писать. Чувствовал, что она несчастна, одинока, что живется ей худо, но сам-то он как раз был счастлив, начинал, вопреки всем бедствиям войны, вроде бы новую жизнь, а ведь известно, какая пропасть разверзается меж людьми счастливыми и людьми страдающими. Много всяческих обстоятельств, и важных и мелких, могут разделять людей, но ничто не разделяет их столь резко, как различие судеб.

Так и в душе Малецкого, когда женитьба на Анне стала вопросом решенным, образ Ирены отошел в глубокую тень, и ничто не могло привлечь Яна к ней — ни сочувствие, ни остатки былой дружбы и симпатии. Впрочем, Ирена больше не писала ему. Какое-то время от нее получала вести Феля Пташицкая, потом и эта связь оборвалась. Малецкий еще раз-другой посетил своих цистерцианцев. Каждый раз, проездом останавливаясь в Кракове, он вспоминал об Ирене, но ограничивался лишь благими намерениями разыскать ее. Летом сорок второго года, когда немцы, ликвидируя гетто, организовали на территории всей Польши массовое уничтожение евреев, прошел слух о гибели профессора Лильена. Версий на этот счет передавали много, но проверить их правдивость было трудно.