Выбрать главу

— Да-да, понимаю, но делали вы это гениально!

— Он ничего не знает и ничего не понял, — по-польски пробурчал себе под нос Фишман.

Господин де Тоннелье улыбался и кивал головой.

(1959)

Натан Альтерман

1942

Перевод с иврита Давида Маркиша

И казнили детей у могил… В этот час

Спали люди спокойно на свете.

Из народов земли Ты избрал только нас —

И любовью Своею отметил.

Ты избрал нас, Господь, среди прочих людей,

Утвердил нас под солнцем упрямо…

Видишь, мальчик стоит над могилой своей

Потому лишь, что он от рожденья еврей,

Кровь его — как вода в этом мире зверей.

Просит он: «Не смотри, моя мама!»

Плаха залита кровью, зазубрен топор,

А святейший отец в Ватикане

Не желает покинуть прекрасный собор —

Поглядеть на погром, на закланье.

Постоять хоть часок — может, Бог что простит —

Там, где агнец разнузданным миром забыт,

Где дитя

    над могилой

           стоит.

Помнит мир о сокровищах прошлых веков —

Ведь наследие предков бесценно.

А хрустальные чаши ребячьих голов

Изуверы

    дробят

        о стены!

Крик последний звенит «Мама, ты не гляди,

Это зрелище — не для женщин.

Мы ведь тоже солдаты на этом пути,

Только ростом пока что поменьше».

И, казалось, кричит разможженная плоть:

«Бог отцов наших, платим мы кровью:

Средь народов земли Ты избрал нас, Господь,

Ты отметил нас трудной любовью.

Ты, Господь, из мильонов детей нас избрал

Пред Тобой нынче гибнем мы, Боже,

Нашу кровь Ты в огромные чаши собрал —

Потому что ведь некому больше.

Запах крови вдыхая, как запах вина,

Всю до капли собрав ее, Боже,

Ты взыщи ее с наших убийц — и сполна.

С большинства молчаливого — тоже».

Молитва о мести

Перевод с иврита Александра Пэнна

…За то, что

он живым зарывал меня в землю и жег,

и состарился я, словно древнее небо,

дай мне ненависть — серую, как мешок,

тяжелую — и вдвоем не поднять ее чтобы.

Я к живущим врагам заявлюсь неживой

и над ними луной взойду полной:

они полем и лесом гнались за мной —

буду гнать их и лесом, и полем.

И увидят мучители мести лицо,

жертва встанет казнить палача,

и тот, кто считался давно мертвецом,

как хищник вернется и как саранча[55].

Бог-отмститель, восстань! Из могильной земли

вопиет кровь убитых. Простри свою длань!

Встань, же Отче! Карай!

Ведь на то Ты отец. —

Есть предел униженью, есть мукам конец!

Иль о многом прошу? Только б этой рукой

дотянуться к их горлу, Отец дорогой.

Или золото ищет в их доме Твой сын?

Лишь зеницу их ока ищет Твой сын.

Тяжела его горечь, его сердце в золе,

он истоптан врагом на горячей земле,

но, оплеванный весь,

он твердил: грянет месть!

Заставляли молчать — предавался мечтам,

повторяя в душе Твой обет: Аз воздам!

В день, когда Твоя месть вспыхнет праздничным светом,

пусть оставшимся глазом увидит все это.

Но будь радость его велика — не снести —

не проси его: сжалься! помилуй! прости!

Не забудь, не забудь, как терзали его,

как по сотне бросались на одного…

Прими благосклонно месть сынов и отцов.

Благословен Ты, Господь мертвецов!

(1942)

Евгений Евтушенко

Бабий Яр

Над Бабьим Яром[56] памятников нет.

Крутой обрыв, как грубое надгробье.

Мне страшно.

Мне сегодня столько лет,

как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас —

я иудей.

Вот я бреду по древнему Египту.

А вот я, на кресте распятый, гибну,

и до сих пор на мне — следы гвоздей.

Мне кажется, что Дрейфус[57]

это я.

Мещанство —

мой доносчик и судья.

Я за решеткой.

Я попал в кольцо.

Затравленный,

оплеванный,

оболганный.

И дамочки с брюссельскими оборками,

визжа, зонтами тычут мне в лицо.

Мне кажется —

я мальчик в Белостоке.

Кровь льется, растекаясь по полам.

Бесчинствуют вожди трактирной стойки

и пахнут водкой с луком пополам.

Я, сапогом отброшенный, бессилен.

Напрасно я погромщиков молю.

Под гогот:

«Бей жидов, спасай Россию!» —

насилует лабазник мать мою.

О, русский мой народ! —

Я знаю —

ты

по сущности интернационален.

Но часто те, чьи руки нечисты,

твоим чистейшим именем бряцали.

Я знаю доброту твоей земли.

Как подло,

что, и жилочкой не дрогнув,

антисемиты пышно нарекли

себя «Союзом русского народа»!

Мне кажется —

я — это Анна Франк[58],

прозрачная,

как веточка в апреле.

И я люблю.

И мне не надо фраз.

Мне надо,

чтоб друг в друга мы смотрели.

Как мало можно видеть,

обонять!

Нельзя нам листьев

и нельзя нам неба.

Но можно очень много —

это нежно

друг друга в темной комнате обнять.

Сюда идут?

Не бойся — это гулы

самой весны —

она сюда идет.

Иди ко мне.

Дай мне скорее губы.

Ломают дверь?

Нет — это ледоход…

Над Бабьим Яром шелест диких трав.

Деревья смотрят грозно,

по-судейски.

Все молча здесь кричит,

и, шапку сняв,

я чувствую,

как медленно седею.

И сам я,

как сплошной беззвучный крик,

над тысячами тысяч погребенных.

Я —

каждый здесь расстрелянный старик.

Я —

каждый здесь расстрелянный ребенок.

Ничто во мне

про это не забудет!

«Интернационал»

пусть прогремит,

когда навеки похоронен будет

последний на земле антисемит.

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

как еврей,

и потому —

я настоящий русский!