Выбрать главу

— Слушай, Энн, я хочу задать тебе один вопрос.

Сердце заколотилось у меня в груди, так обычно говорили те, кто потом спрашивал: а ты, случайно, не евреечка?

— Ну задай, — сказала я, но он ничего не говорил, а только смотрел на меня, и невозможно было не видеть нежности и заботы в его взгляде. Мне хотелось коснуться его лица, прижаться к нему. Попросить его, чтобы он не уходил, сказать ему, что я не хочу больше быть одна, что меня замучила эта раздвоенность, эта постоянная оглядка.

— Ну, так что же ты не спрашиваешь? Я жду, — сказала я.

Мы стояли у ворот лагеря, время было как раз перед ужином, и по огромному плацу, на котором каждое утро торжественно производились переклички и молитвенные собрания, двигалась толпа перемещенных лиц с алюминиевыми котелками в руках в предвкушении картошки и говяжьей тушенки с подливой.

Я посмотрела на Майкла и заметила, что на щеке у него дергается мускул

— Поедешь со мной?

— С тобой? Куда же это? — спросила я, но только за тем, чтобы выиграть время и успокоиться. Я отлично знала, что он имеет в виду.

— Куда, куда… На луну!

Но тут же он прибавил серьезно:

— Ты же знаешь, о чем я говорю, и знаешь, что это… не шутки. Я много об этом думал, и мне кажется, что нам с тобой очень хорошо вместе — правда?

— Ты это что, из жалости, а? — засмеялась я. — Бедная жертва войны, родители погибли в восстании, осталась одна как перст…

— Перестань, это мерзко. И ты сама знаешь, что это неправда. Совсем не из жалости, я просто хочу, чтобы тебе было хорошо, и уверен, что вместе нам… Не отвечай мне сразу. Я приду послезавтра, тогда и скажешь. Мы знакомы уже почти целый месяц, и я… мне очень хочется, чтобы ты была со мной. Но, Энн, — он крепко держал меня за руку, — ты должна избавиться от своей скованности, закрытости. Неужели ты мне не доверяешь? Мне так хотелось бы заново тебя воспитать, заново научить жить…

Впервые за все это время слова его звучали как слова взрослого, серьезного мужчины.

— Хорошо, господин учитель, — сказала я и убежала.

Через день немцы капитулировали, и все словно с ума посходили. Я целый час прождала Майкла у входа в лагерь. Он пришел только к вечеру, когда я уж и надежду потеряла. Он ведь солдат, рассуждала я, лежа на нарах в пустом бараке (все девушки ушли на праздник), может, его перевели куда-нибудь и гуд бай! Я уныло лежала на нарах и пыталась припомнить мелодию, которую он всегда насвистывал и названия которой я тогда еще не знала, но мне это не удавалось; тогда я стала вспоминать его улыбку и смешные длинные ноги. Когда он вошел в барак, я ужасно обрадовалась, но радость длилась недолго, так как я тут же вспомнила, что сегодня должна ему все сказать, и, хотя я страстно желала освободиться от бремени тех двух слов, меня охватил страх и Майкл показался мне совершенно чужим человеком. Но и это длилось всего лишь мгновенье, потому что Майкл сказал; боже мой, ты выглядишь совсем школьницей, а я, старый козел… и запел на мотив «Влтавы»: «Козел такой старый и такой влюбленный…», и мы оба начали хохотать. Прямо до слез, и только по дороге к Рейну я вспомнила, что во мне сидит этот гадкий страх, и мне стало холодно, хотя ночь была очень теплая.

Река больше не походила на серебряную чешую. Она была темная и перекатывалась ленивыми, гулкими волнами, а из города доносилось пение, крики, потом начался фейерверк.

Я подумала про себя, как жалко, что мне придется испортить эту ночь! Надо было пойти, напиться допьяна и веселиться, как все нормальные люди.

— Энн, — тихо сказал Майкл, — для нас этот день важен вдвойне. Правда? Война кончилась — и мы начинаем новую жизнь. Ты и я. Я ведь знаю, что ты мне ответишь, по глазам вижу. Я знаю, что ты будешь со мной.

Он поцеловал меня в губы, легонько, нежно, губы у него были мягкие и очень ласковые.

— Майкл, — проговорила я. — Прежде чем я отвечу тебе, хочу ли я быть с тобой, ты должен узнать обо мне правду. Ты должен узнать, кто я.

— Да что я — не знаю? Маленькая девочка, заблудившаяся посреди большой войны. Тебе семнадцать лет, но ты совсем еще маленькая, и тебе необходима ласка и забота

Я смотрела в небо, по которому то и дело растекались потоки искусственных звезд; казалось, что с земли били вверх огненные фонтаны. Вода в реке мерцала и переливалась, развалины города тоже казались разноцветными, вся ночь была разноцветная.

— Майкл, — я заглянула ему в глаза. Мне сейчас нельзя было упустить ни малейшей дрожи в его лице. — Я — еврейка.

Оттого ли, что я впервые за три года услышала эти слова, которые носила в себе днем и ночью, или оттого, что с лицом Майкла не произошло никакой перемены… перемены, которой я так боялась, я почувствовала, что глаза мои наливаются слезами, и я широко раскрыла их, чтобы не расплакаться.

— И это ты так тщательно от меня скрывала? Почему?

Я быстро заговорила, чувствуя облегчение с каждым словом:

— Ты не понимаешь и понять не можешь. Ты не знаешь, что значат слова: я еврейка. Три года подряд, днем и ночью, я твердила про себя эти слова, но никогда, даже наедине с собой, я не осмеливалась произнести их вслух. Три года назад я дала себе клятву: до конца войны никто их от меня не услышит… Да знаешь ли ты, что это такое, жить в страхе и лжи, говорить не своим языком, думать не своим разумом, смотреть не своими глазами?.. Майкл, мои родители погибли не в восстании, это неправда, но они погибли. Их убили при мне. Я сидела в шкафу, который немцы забыли — подумай только, забыли! — открыть. Ты ведь не знаешь, что такое «акция». Ничего ты не знаешь, и я не буду тебе рассказывать. Потом, когда я вылезла из шкафа, я увидела на полу трупы моих родителей. Я выбежала из дому, оставив их лежать, как лежали. Была уже ночь, глухая посмертная ночь. Я убежала в деревню к знакомым отца, и они дали мне метрику своей дочки Анны. С этой метрикой я села в поезд и приехала в большой город, но на вокзале была облава — ты даже не знаешь, что такое облава! — и меня забрали в Германию на принудительные работы. Как видишь, мне повезло, мало кому так повезло, другие тоже видели трупы своих родителей, а потом и сами гибли в муках, а я доила коров, косила сено, я умела лгать и притворяться, умела с ходу придумывать всякие небылицы, мне повезло, никто меня не распознал, и потом до самого конца войны я жила спокойно, только по ночам мне все снилось, что я сижу в шкафу и боюсь из этого шкафа вылезти. Да нет, не буду тебе рассказывать, и зачем я только тебе все это рассказала? Такая замечательная ночь, а я ее испортила…

Его добрые глаза смотрели на меня так печально! Он гладил, не переставая, мою руку, и мне хотелось, чтобы он все гладил и гладил. А еще мне хотелось уснуть, я чувствовала себя как после родов, сперва здоровая боль, а затем здоровая усталость.

— А как тебя зовут по-настоящему?

— Клара.

— Клара, — повторил он, — ясная… Но для меня ты останешься Энн.

Небо над нами было желтое и красное, ракеты трещали, и багровые звезды падали в реку. Я наклонила голову и услышала чудесную музыку: биение человеческого сердца.

— Я сделаю все, чтобы ты забыла этот кошмар, родная моя. И ты забудешь, — сказал Майкл через несколько минут. — Ты так молода, вот увидишь, все это порастет временем, как земля травой. Но только обещай мне: ты останешься Анной. И не только по имени. Так будет лучше, поверь мне.

Я почувствовала, что у меня холодеют кончики пальцев.

— Лучше кому? — спросила я отчетливо выговаривая слова, потому что мне вдруг почудилось, что река шумит очень громко и слова мои тонут в этом шуме.

— Тебе, нам. Свет ведь… очень странно устроен. Энн, будет лучше, если никто, кроме меня, не узнает о… Кларе.

— Майкл, и ты…

— Ах, девочка моя, тут дело не в антисемитизме. У меня никаких предрассудков нет, а просто так будет гораздо легче. Так тебе не придется сталкиваться с множеством проблем и гораздо легче будет сбросить тяжесть прошлых переживаний. Ты так настрадалась! Я ведь о тебе забочусь, когда это говорю, а не из предрассудков. Раз уж ты отошла от этого…