Выбрать главу

Примерно тогда же ему предложили эти поездки.

Макс уехал, надеясь, что в течение года найдется какой-нибудь выход или она сама подыщет себе что-нибудь, но спустя год, по возвращении домой, он застал ее сидящей на полу среди клубков шерсти, не то вяжет, не то просто забавляется, и не было сил сердиться.

С тех пор прошло несколько лет. Возможно, пять, а может, и больше. Жизнь вошла в свою колею, текла ровно, без приключений, и рутинная череда дней скрадывала время. С наступлением зимы во рту ощущался неприятный привкус, кисловатый, как после выкуренной натощак сигареты.

Постепенно он, что называется, свыкся с ее присутствием. Когда же начинал строить относительно нее всякие планы, делал это теперь добродушно, потому что знал, и уверенность эта крепла в нем все сильнее, что не избавится от нее никогда.

В часы бодрствования он сидел и смотрел на нее, словно всматривался в собственную жизнь.

Иногда его охватывал прежний порыв, поиск цели. Что он будет с ней делать? Что она сама собирается с собою делать, ведь не может же она быть ему вечной обузой?

Берта стояла перед ним с выражением полной беспомощности в больших, недоумевающих глазах. А когда он начинал настаивать, разражалась плачем. Горек и глубок был ее плач. Словно не сама она плакала. Словно какой-то уснувший в ней зверек плакал. Тоненько подвывал. После примирения все шло по-старому. Берта возвращалась к своему вязанью, а Макс укрывался с головой, исчезая под одеялом.

Бывало, он загадывал ей загадки. «Ты разве не чувствуешь, что что-то изменилось? Разве тебя ничто не тяготит?» Или иначе: «Кем бы ты хотела стать?» Вопросы были ядовитые, метили прямо в ее чувствительное сердечко, но ответа он не получал. Замкнутая, спрятавшаяся в твердую скорлупу, она была неразлучна с ним, как привязанное к ногам ядро, а иногда — как зеркало, в котором отражалась его собственная жизнь.

Какая-то упорная преданность была в ней, тоже нечеловеческой природы. Целое лето сидела она и вязала — странные узоры, несуразные цвета. «Я вяжу для Максика». Это не был свитер; глуповатая улыбка расплывалась на ее лице, когда она разглядывала свои образцы. Но потом она снова все распускала, и опять та же шерсть струилась между спицами, из года в год. Тут не помог и сантиметр, который он принес ей, потому что, как видно, она вообще не поняла, для чего он нужен.

Но иногда и у нее возникали вопросы.

То не были вопросы, с которыми один человек обращается к другому, то были какие-то взрывы, не лишенные, однако, разумности, и тут он требовался ей весь, целиком. Эти вопросы выводили его из себя, в такие минуты он был готов выставить ее, передать в веденье социальной помощи, отхлестать по щекам, поколотить, чего, между прочим, он никогда не делал. В такие минуты он ощущал всю тяжесть этого человекогруза, который принужден был тащить.

Со временем он позволил ей делиться с ним своими мечтами; она сидела и уплывала в грезы, как парусник под попутным ветром. А потом настали дни, когда он решил примириться с судьбой. Теперь он знал, что не бросит Берту, и Берта знала, что он будет с ней.

Берта останется со мной, когда-нибудь она изменится, лечение может все изменить, она такая же, как все подростки, — ширились, вздымались, роились в нем мысли. В такие минуты все казалось легко исполнимым, славным. «Вот покончу свои дела, Берта, и приду». Чувство это было сильно и не оставляло места для мелочей. «Разве не так, Берта?» — спрашивал он вдруг.

В один из дней он узнал, что его фамилия Шац. В зимнее время у него довольно времени для размышлений, он натягивает одеяло на голову, расправляет его, чтобы было теплее, и думает. В самом деле, это пришло к нему, как откровение, имя выскочило из небытия, некий смысл отозвался в нем[67], правда вне всякой связи, но все-таки было в этом что-то забавное, что-то, вызывающее на губах улыбку. Сюда добавилось имя Берты — Берта Кац[68]. Выходит, и у нее есть фамилия. Уже годы, как он не произносил ее. «Две буковки», — ухмыльнулся он и накрылся одеялом.

В тот момент это была та самая Берта, которую вручили ему во время великого бегства, когда больше никто не мог ее тащить и ничего иного не оставалось, как только передать ее ему в руки, хотя и у него не было сил ее тащить, но и не было никакой возможности бросить ее в снег.

В тот момент перед глазами возник снег, те самые хлопья, крупные, белые, падающие и падающие с небес, мягкие, словно ласка, а порой твердые, такие, что настигают тебя, будто удары копыт.

С того дня, как они прибыли в Страну, Берта впала в забвение. Все воспоминания замерзли, застыли где-то там. Ни одно ты не смог извлечь из ее сердца. Но и воспринять что-то новое она была не в состоянии. «Перекрылась какая-то труба». Это смутное ощущение, каким бы оно ни казалось примитивным, превратилось в уверенность, ведь и он чувствовал какую-то отрешенность, правда, так было прежде, несколько лет назад, но возможно осталось и поныне.

С приходом весны он не вышел на работу. Он взял Берту в Долину Креста, к монастырю[69]. В тот час они были близки, как никогда.

— Хорошее солнышко, — сказала Берта.

— Чудная весна, — сказал Макс.

Казалось, трубы вот-вот откроются, потекут слова, завяжется беседа… Ни один из них больше ни в чем не подозревает другого, все испытания позади, теперь слова проталкиваются к сердцу, лепет губ… Ужели и с ней что-то происходит?..

Будущее сделалось туманным и сладостным. Так было в первые дни после освобождения. Дороги открыты, много-много телег с беженцами, и какая-то подспудная жажда идти — взять Берту и идти с ней до края света, только вдвоем, идти и преодолевать расстоянья.

— Разве не замечательно?.. — попробовал он.

— Замечательно… — отозвалась она.

Весь во власти весны и мягкого солнечного тепла, он чувствовал, как пухнут и вызревают в нем мысли, физически ощущая их толчки, и только немного сердился на Берту, что та не замечает творящихся в нем перемен.

Продукты он закупил, кусок хлеба найдется, и никто не заставит его отправиться в путь. То был миг сладкой безнадзорности, за которым рано или поздно последует порка. Еще немного, и его позовут на работу, но пока… Было что-то праздничное в этой ходьбе, поблескивают листья оливы, приятное тепло, свет проникает сквозь рубашку.

Это чудное безделье продолжалось несколько дней. Совсем недолго. Пришло письмо, уведомлявшее, что ему пора отправляться в дорогу. Короткое, не оставлявшее места для сомнений письмо. В нем чувствовалась угроза и неоспоримость начальственного напористого, хоть и сдержанного тона.

Он не помнил, как прошли месяцы его отпуска — или их не было вовсе?.. Машины, холодильник, рабочие, вся та шумная суета купли-продажи вдруг встала перед ним, и щиты реклам неожиданно застили глаза.

Жалость проснулась у него в сердце, жалость к самому себе, к своей комнатке, к Берте, ко всему тому миру скупых вещей и маленького тела, которое заставляет и тебя слегка пригибать голову, покоряться, ну и любить немножко тоже.

Берте в этот раз расставанье далось с трудом, никакие обещания не помогали, Берта умоляла взять ее с собой. Назавтра он увидел, что она собирает вещи.

— Куда ты, Берта?

— С тобой.

Вечером он сумел улизнуть. На остановке, обернувшись назад, окинул взглядом последний виток дороги. Какая-то машина заползала в гараж.

Поездка была медленной, словно кто-то нарочно задерживал его, хотел потянуть то, что тянуть было нельзя, быть может, вернуть его назад. Он был жалок и до того сам себе противен, что чувствовал, как тяжелы ботинки, как салятся корни волос на голове и преют от пота подмышки. «Не в первой мне ее покидать, и всегда она оказывается на месте, деньги-то я ей оставил», — пытался он выжечь беспокойные мысли.

В ту ночь, на работе, Фрост встретил его приветливо. «Ну, Макс, как прошел отпуск?» Хорошо, что он уехал с первой же машиной развозить товар по городу. Чувствовать за спиной полные ящики бутылок, пенящихся добрым пивом. Пить ему почему-то не хотелось, сил было в избытке, казалось, любая ноша ему нипочем.