Выбрать главу

— Макс, — сказала она. Ни один мускул на ее лице не шевельнулся.

— Я приехал раньше срока. — Волна жара захлестнула его.

— Макс.

— Я приехал раньше срока, — сказал он, потому что и он не знал, что еще сказать.

Он встал на колени. «Эта куртка, — он стал распаковывать вещи, — эта куртка тебе подойдет, теплая куртка, в такое время года надо беречься».

Берта отложила спицы и молчала. Некое высшее безразличие сковало ее лицо и придало ему твердость. Теперь он не сомневался, что она все знает. Но никаких признаков гнева различить не мог. Она была царевной, чертом, цыганкой, чем-то, что не вмещается ни в какие человеческие рамки, но только не девчушкой, которой он сможет сказать: я не мог, меня принудили, я никогда не любил Мици, это просто слепой случай. Он только все повторял: Берта, — словно пытался спрятать остальное.

Он старался ей объяснить — теми словами, которые вынашивал в себе все эти годы, словами, которые созревали в нем.

— Макс, — сказала Берта, как бы пресекая его исповедь. Румянец оживил ее лицо.

Насколько близко было решение, он в то мгновение даже и не подозревал. Бывает, беда выглядит, как праздник.

Берта захотела надеть новые вещи и отправиться в город. Она повзрослела в эти месяцы, а возможно, просто ее черты приобрели что-то от взрослой женщины. Она стала иной.

— Ну что ж, пойдем, — сказала она. Сказано было новым, не знакомым ему тоном.

Они прошли мимо приюта. В коридоре была суматоха, девочки в синих платьях носились взад и вперед, в дверях стояла экономка. Это было высокое старое здание арабской постройки. Никто не обратил на них внимания.

Он не знал, как его занесло сюда. Румянец полыхал на щеках Берты. Вот они добрались до центра города, движение машин было оживленным, и Макс вдруг понял, для чего пришел. «Ты ведь понимаешь, Берта, ведь ты уже взрослая, человеку полагается жениться, завести семью, вот и ты тоже, ты тоже…»

Берта повернула голову и посмотрела на него.

Он хотел еще что-то сказать, но уличный шум не позволил. Потом они свернули в тихие переулки, на улицу Ибн Гвироля и на бульвар Рамбама. Тут было слишком тихо, чтобы вести беседу.

Сколько времени длилась их прогулка? Она напоминала торжественную церемонию, как разлука, как простое событие, которое не забудешь никогда в жизни. Ты сам себе не принадлежишь, внешние силы правят тобою, ведут тебя, как в массовом шествии. Все обеты нарушены, но новый обет созревает в тебе, огромнее прежних, глаза твои увлажняются, пляшут огоньки.

Теперь он был полностью во власти тайны.

Свет улыбки взошел на лице Берты, в ее глазах появилась какая-то острота, будто неодушевленный предмет взорвал свою вещную форму. Мгла поднималась в пространстве улиц, а над нею был свет, и между деревьев сгущались тени.

Когда они вернулись домой, румянец покрывал все ее лицо, пламя полыхало в ней, глаза широко раскрылись, но ты ничего не мог в них разглядеть. Под утро ее начала колотить дрожь.

Утром подъехала машина скорой помощи.

Она была мала и легка, совсем как в тот день, когда ее передали ему в руки, годы не прибавили ей веса. Он вызвался ее сопровождать.

Приемный покой в больнице был запружен народом. Но для нее высвободили место. Потом осторожно повезли в маленькой каталке через длинный коридор, словно боясь спугнуть пустое безмолвие, боясь возмутить покой.

Ему велели уходить. За ним заперли ворота.

В тот момент он ничего не помнил. Глаза видели, сердце силилось нащупать, в кончиках пальцев ощущалось покалывание, внутри, в черепной коробке, что-то всплывало, как в тяжелом растворе.

«Теперь я стал легче», — сказал он в простоте душевной, не умея по-настоящему понять своего положения.

Машины медленно ползли по склону, движение их было затруднено, все текло, словно сквозь забитые трубы. Он ничего не помнил. Небеса были прозрачны, ни пятнышка, ни следа, как хорошо протертое стекло, сквозь которое собрались смотреть в самую глубь космоса. Все предметы стояли отдельно, дорожные указатели, рекламные щиты, идущие навстречу двое.

«Неужели я ничего не сумею вспомнить, ничего, неужели мне отшибло память?»

Окружающий ландшафт был освещен в полный свет, будто хотел предъявить ему каждую деталь, увеличенную и приближенную к глазу.

«Но ведь я обязан вспомнить, — сказал он себе, — я не могу позволить себе быть беспамятным».

Ни одна мысль не связывалась с другой, будто они разом окоченели, застыли в кровеносных сосудах. Состояние тела было нормальным, и сохранялась способность чувствовать мерные пульсации внутри.

Вокруг опустело, точно исчезло всякое движение и природа желала предстать в оцепенении и покое.

«Я просто обязан отыскать исходную точку, а уж от нее начну выстраивать дальше, одна деталь повлечет за собой другую, и так я сумею восстановить все, что произошло».

Но никакое воспоминание не всплывало, ничего, что могло бы куда-то привести, с чем-то связать; глаза видели, он различал все предметы, по-прежнему с увеличением, но вспомнить ничего не мог.

Если бы хоть накатило чувство вины, ему б полегчало. Но подобного чувства он тогда не испытывал. Все, как уже отмечалось, было лишь крупнее обычного, приближено до такой степени, что кружилась голова.

Он повернул к склону, стараясь растопить оцепенение, внезапно ощутил ток тепла в коленях. Он все еще находился вблизи больницы, синеватый свет поблескивал в окнах, вроде тех мерцающих светильников на складах у Фроста.

Он был легок, лишь что-то внешнее давило на него своей тяжестью. Так он шел и шел вокруг больницы, не имея сил вырваться из этого круга.

Постепенно, словно острая жажда, начала пробиваться память, просачиваться по тоненьким трубочкам у виска, он обхватил голову руками, боясь, что она сейчас лопнет.

У входа во двор его встретила прохлада, короткая куртка плотно облегала тело. Свет на улицах был маслянистый, жирный, в небе распластались низкие, красноватые облака, медные отблески расплескались на соседних домах. Улица тянулась далеко, открыто, по бокам виднелись деревья, на удивление прямые, и дорожные указатели тоже можно было разглядеть отсюда, белые, почти прозрачные. Затем краснота спустилась и пала сетью на дороги, и Макс все старался утопить в ней глаза.

Улица окрашивалась в густые тона, тонкие тени вкрадчиво и беззвучно ступали по ним, и темные окружности сливались друг с другом в ее противоположном конце. Обернувшись назад, он увидел, как густая краснота исчезает в хищных и влажных лапах.

Улица пустела, видно было, как древесные стволы впитывают мглистый пар.

В его кармане лежало разрешение на отпуск.

Боль, вроде зуда, пронзила щиколотки и прокатилась вдоль ступней и пальцев, он вспомнил, что отсюда уходил на работу, в длинную поездку, начинающуюся муторной тошнотой.

Теперь он обретался среди форм. Реальность будто бы сбросила кожу, он чувствовал только, что его тянет к чему-то, чувствовал близость — и снова не знал, к кому. К синеве, к деревьям, к случайно забредшей сюда бездомной собаке? Берту он не видел, она превратилась во что-то, что больше не зовется Бертой.

Он вошел в больницу. Старшая медсестра сказала, что девочка вызывает в отделении всеобщее изумление, остальные сестры промолчали.

Он сделался здесь своим. Сторожа узнавали его и позволяли войти, будто он здешний. Большую часть дня он сидел тут на лавочке, уставясь в обмазанную глиной стену. Если б его пускали на ночь, он бы не уходил. Во сне сменяли друг друга торжественные действа: вот ее передают ему в руки, вот приходит делегация и требует ее назад, то лес вокруг, а то — подвал Фроста

Была ли вообще Берта или это только привиделось… Снова и снова какие-то мелочи говорят, что нет. Туфли, бусы, семечки, спицы, синяя шерсть — разве это было Бертой…

Ты снова идешь ее искать, как ходил искать ее в лесу, как искал себя на улице. Ты просто вспоминаешь всякие мелочи, ее ты больше не видишь, как не видишь и себя.

Появляется и проходит мимо старшая медсестра. Она тебе не доверяет, будто ты чужой, и остальные сестры следуют за ней.