— Да не нас, собственно, — заметил Бора, — а просто смотрят, нет ли тут кого-нибудь. Они эту долину с прошлого октября запомнили. Слободан тогда с десяток их тут уложил из засады.
Выстрелы неуклонно приближались. Залп следовал за залпом по мере того, как осторожные солдаты поднимались с одного лесистого уступа на следующий. Этот треск, в который иногда вплеталось отрывистое рявканье «шмайсера», надвигался на них, как глухая дробь похоронного марша, а рядом с ними, хрипло захлебываясь мраком, еще боролся за жизнь Марко. Ночью он в бреду кричал, но они не понимали, что он кричит, и ничем не могли ему помочь. Потом он снова потерял сознание. И с тех пор лежал тихо — только губы его подергивались, втягивая душный сырой воздух. Они слушали приближающийся треск выстрелов и предсмертное хрипение Марко — он, Бора и Корнуэлл уже под землей ждали смерти Марко, ждали своей очереди.
Проходили часы. Или только минуты? Они молчали. Еще немного, и их не будет вовсе. Глупо, но факт. Иногда Бора чуть-чуть ерзал, а один раз попробовал напоить Марко, и жестяная кружка звякнула обо что-то металлическое, словно могильщик копал в темноте. Они сидели, скорчившись, в холодной липкой тьме и обливались потом. И очень долго больше ничего не происходило.
Он бессвязно думал о своей жизни, о своей нелепой, глупой жизни. Он вспоминал, как Уилфред Гибсон читал лекции в одном из классов старой школы близ Скотсвуд-роуд, а ветер с Тайна бился в окна и дребезжал стеклами. Он вспоминал, как слушал Уилфреда, сжимая в ладонях руку Эстер. В те бурные, яростные дни, когда они верили обещаниям, будто знание способно отомкнуть врата жизни издать им свободу. Казалось, они могли бы вот сейчас выйти из этого промозглого холодного класса и книгами разбить и уничтожить тупую нелепость всего того, что не давало им жить. Тогда они твердо знали, что так и будет. Тогда, но не после. Не после — вот что было главным.
Много лет он убегал от всего этого. Но теперь бежать было некуда. Да он уже и не хотел бежать. Тот день на Трафальгарской площади, день решающий и роковой… теперь он мог думать даже о нем. Обо всем этом — о людском водовороте в струях дождя, о знаменах — поверженных, поднятых, вновь поверженных. И больше это уже не могло причинить ему боли. Отпущение грехов, как сказали бы гейтсхедские паписты, — ну да неважно. На него наталкивались людские тела — худые, но крепкие, с напряженными мышцами, такими же, как у него. Наталкивались, наваливались, теснили. Мелькали кулаки, сшибались плечи — со злобой, которая накапливалась весь долгий тусклый день в ожидании такой возможности. Под хлещущим дождем драка бушевала час за часом. Но под конец они отступили, как разбитая пехота, унося раненых, оставляя пленных. А он смотрел на них с лестничной площадки, целый и невредимый. Посторонний. И ушел — сам по себе. И жил дальше — сам по себе.
Бора сбоку от него застыл, точно каменный истукан. Выстрелы гремели совсем рядом.
Он словно отделился от своего никчемного тела. Он мог думать даже о том, что предшествовало этому дню. О великом марше из Тайнсайда в Лондон, о великом голодном марше, когда они прошли чуть ли не через всю Англию — с голодного севера по зеленым равнинам Линкольншира под небом в перламутре морского тумана и дальше, на юг, где солнечные лучи золотили башни и шпили уютных городков, еще доживающих дни довольства и изобилия. Они шли и пели свои песни, отмеряя милю за милей.
Приходит день расплаты, Терпеть довольно гнет! Мы с голодом покончим, Вперед, друзья, вперед! Идем с оружием в руках, Победный поднимая стяг…
Он и все они — Эстер и Уилфред, Мартышка Спаркс, приколовший все свои медали в память о Монсе, знаменитой битве под Монсом, и Том Скаддер, и еще сорок человек, и преподобный Соуле в ветхом сюртуке, дирижирующий песней, и уверенность, что он делает что-то нужное, что-то полезное для всех. «Они просто развлекаются. Хотят обратить на себя внимание», — сказала какая-то тощая старуха в одном из южных городков. Он готов был выбежать из рядов и ударить ее.
Приглушенные раскаты приближались, учащались. Но страха смерти не было.
Он бы должен был бояться. Но он не боялся. Важно было другое — то жесткое и ясное, что росло внутри него, хотя он и не находил для этого слов. «Ты должен простить себя. Сейчас. Пока еще не поздно». Так сказал бы Митя. А простить надо многое. Сейчас. Пока они не спустились в ручей и не нашли вход в землянку. Пока они не забросали ее гранатами, Глупая, бесполезная жизнь. Глупая, бесполезная смерть.
Наверху что-то происходило. Тишина словно взревела, рассыпалась криками, потом сузилась, замкнулась в себе, стала настоящей тишиной.