В состав звеньев вошли экипажи капитанов Плоткина и Есина, старших лейтенантов Фокина, Трычкова и Финягина, лейтенантов Кравченко, Александрова, Русакова и Мильгунова.
Увеличили калибр бомб. Кроме ФАБ-100 и ЗАБ-50 на самолетах, моторы которых были меньше изношены, на внешнюю подвеску поместили по одной или по две ФАБ-250.
Полет Преображенский опять определил как разведывательный. Действия над Берлином оставались прежними: каждый бомбардировщик выходит на цель и возвращается на аэродром самостоятельно. Высота бомбометания — до семи тысяч метров, ниже нельзя, так как гитлеровцы откроют ураганный огонь по советским самолетам.
Капитан Каспин, только что вернувшийся с капитаном Усачевым на Че-2 из полета по маршруту, предвещал ухудшение погоды. За сутки облачность стала гуще и выше, возможен дождь и на высоте даже изморозь.
— Погода — дрянь, — рассматривая метеосводку, проговорил Хохлов. — Тоже мне метеобогом называется, — покосился он на Каспина. — Не мог по-дружески получше погодку дать.
— Циклон бушует, — уклончиво ответил Каспин.
— Товарищи! Сегодня все должны долететь до Берлина. Это наш ответ на поздравительную телеграмму из Ставки, — сказал Оганезов. Он уже успел объехать все самолеты и вручить стрелкам объемистые пачки листовок.
Первым взлетел флагманский ДБ-3.
— Иду на Берлин! — сообщил на землю Преображенский.
Длинным темно-зеленым клином пронесся под крыльями полуостров Сырве. Его оконечность — мыс Церель с полосатым маяком — Преображенский так и не увидел: бомбардировщик врезался в стену облаков.
«Метеоролог оказался прав, — подумал он. — Попробуем пробить облака».
Моторы гудели натужно, самолет медленно набирал высоту. Три тысячи метров. Три тысячи пятьсот… Четыре тысячи… А сплошному мутному месиву, казалось, не будет и конца.
Пять тысяч метров. Над головой наконец открылась густая синева вечернего неба, а под фюзеляжем — горы облаков, устрашающе черных по курсу и красновато-рыжих справа, подсвеченных лучами заходящего солнца.
Левый мотор начал фыркать, задыхаться. Опять перегрев! Винить техника самолета Колесниченко тут не за что. Моторы заметно износились и при большой нагрузке греются. Преображенский сбавил обороты левого мотора, давая ему возможность несколько охладиться, благо за бортом минус 40.
— Что случилось, Евгений Николаевич? — спросил в микрофон Хохлов, заметив, что один двигатель работает с малой нагрузкой.
— Левый барахлит, штурман.
— Что с ним?
— Греется.
— На таком-то морозище!
— Дал ему отдохнуть. А там посмотрим…
О возвращении Преображенский и думать не хотел, хотя в сложившейся ситуации имел на это полное право. Ведь все летчики дали клятву в ответ на поздравительную телеграмму из Ставки долететь сегодня до фашистской столицы. Так разве он, командир, может повернуть назад? В конце концов можно и на одном моторе идти.
Чистая полоса неба кончилась. Опять облака. Снова надо идти вверх, там и похолоднее будет для мотора, и облачность меньше.
Шесть тысяч метров. В кабинах минус 36 градусов. Холод пробивает теплую меховую одежду, проникает до костей.
— Кротенко, как вы там?
— Ничего, товарищ командир. Терпимо. Порядок у нас, — ответил Кротенко. Чтобы как-то согреться, он без конца крутил турельную установку и притопывал ногами, обутыми в унты. Его сектор наблюдения — верхняя полусфера, а Рудакова — нижняя. Старшего сержанта точно и мороз не брал; прижавшись к люковому пулемету, он внимательно смотрел вниз. Мучила лишь качка, когда самолет летел в облаках. Его хвост прыгал во все стороны точно на ухабах. А тут еще стало трудно дышать, воздуха в кислородной маске не хватало, хотя баллон открыт на полный доступ.
Холод при кислородном голодании как бы уходит на второй план. Руки и ноги становятся непомерно тяжелыми, тело словно чужое, непослушное, усталость страшная, и оттого появляется безразличие ко всему. Лицо покрывается холодным потом. Пот на спине, на шее, на груди. Все начинает кружиться перед глазами, и нет сил, чтобы удержаться, уцепиться за что-либо рукой. Огненные круги в глазах, к горлу подступает тошнота.
Если стрелки-радисты осуществляют лишь наблюдение, то каково летчику, ведущему машину в темноте, и штурману, определяющему курс?! Даже если будет еще хуже, еще тяжелее, ни Кротенко, ни Рудаков об этом не скажут.
— Штурман, Петр Ильич, как вы там? — поинтересовался Преображенский.
— Ни черта не вижу. Стекла очков покрываются пленкой льда. Не успеваю счищать, — ответил Хохлов. — А вы как?