Тарасюк перебил:
— Надежды на войну?
— Да. Теперь я понял, что положение националистических организаций, и не только украинских, не лучше моего. Каждый понимает: хочешь есть — делай то, что тебе прикажут те, кто тебя кормит. Другого выхода нет. О себе могу сказать, что я готовился не к тому, чтобы каяться да исповедоваться. У меня было и оружие, и яд, и гранаты, чтобы покончить с собой, но, как говорил мой шеф Блейк, не все можно предусмотреть в плане. Как раз того, что случилось, не мог предусмотреть ни я, ни мои многоопытные шефы.
Ильчишин хотел усмехнуться, но судорога превратила его усмешку в гримасу.
— Ну что ж, жалеть поздно. Теперь все это история. Будет время, мы еще к этому вернемся, — сказал Тарасюк, чтобы перевести разговор в другое русло.
— Да чего жалеть? Этим себе не поможешь, — согласился Ильчишин.
— И последний вопрос, — произнес Тарасюк. — Признаете ли вы, Ильчишин, свою вину перед украинским народом, перед Советской властью?
— Да, признаю. Хотел бы уточнить, что это не только моя вина, это вина организации националистов, к которой, конечно, принадлежал и я…
Утром следующего дня Тарасюк докладывал дело Ильчишина начальнику управления Соколюку и просил разрешения закончить следствие: все выяснено и ничего нового эмиссар не скажет.
— Пусть заканчивают, — согласился полковник Соколюк. — Я только хотел бы, чтобы ему предъявили документы. Как вы думаете?
— Трофейные? — спросил Тарасюк.
— Да, да, трофейные, о переговорах Герасимовского-Гриньоха с гестаповцами. Это поможет ему еще больше осознать глубину преступления, содеянного им и его организацией против Советской власти.
— Хорошо! Я поручу это следователю.
— Нет, давайте сделаем это здесь, у меня.
— Слушаюсь. Когда?
— Сегодня у нас пятница, — и Соколюк перевернул несколько листочков настольного календаря. — Готовьте на вторник, часов на 15—16.
Во вторник, во время утренней прогулки по тюремному двору, Ильчишин расхаживал, делал легкие упражнения. За стенами шумели дети, были слышны звонки львовских трамваев, шипение колес автомашин, совсем рядом — четкая поступь солдат. Город жил, город работал. На тюремной стене сидела сорока и сердито с кем-то ссорилась. «И чего не поделила», — подумал Ильчишин, и ему захотелось запустить в нее камешком, чтобы не раздражала. Он долго смотрел под ноги, но камня не было: «Да пусть ссорится, что тебе?» — подумал Ильчишин и поднял взгляд на высокие стены.
Стояло осеннее солнечное утро, ему хотелось ходить долго, и не здесь, а уйти куда-нибудь далеко-далеко; он что-то хотел вспомнить, но услышал голос охранника: «Прогулка закончена».
Ильчишин направился к двери.
«Вот так. И не только прогулка, сама жизнь закончена, а ты еще ничего не сделал, не успел… Люди в твоем возрасте женаты, имеют детей, уверенность в будущем, а ты?»
Ильчишин лег на тюремную койку, и думы поплыли, как осенние тучи. Все сводилось к одному: «Что дальше?»
После обеда его вызвал следователь. Ничего не спрашивал. Вывел на улицу, сел с ним в машину, и они поехали.
Ильчишин никак не мог сориентироваться, куда его везут. Машина свернула во двор, следователь сказал: «Пойдем», и они поднялись на второй этаж большого дома.
В комнате, куда его ввели, находились полковник Соколюк и полковник Тарасюк. Ильчишин только успел заметить на столе у Соколюка большую папку с бумагами. Несколько листков он держал в руках.
Соколюк вышел из-за стола и, обращаясь к Ильчишину, спросил:
— Чем вы объясняете, что в последнее время националисты за рубежом стараются доказать, что ничего общего не имели с оккупантами, а, наоборот, якобы даже вели с ними борьбу?
— Тут ничего странного нет, — равнодушно сказал Ильчишин, словно его это не касалось. — Я уже на следствии говорил, что еще в 1943 году, когда стало очевидно, что Германия войну проиграла, принято было решение сохранить связь националистов с фашистскими оккупантами в тайне, а окружение руководства ОУН, которое знало о сотрудничестве с абвером и гестапо, ликвидировать…