Выбрать главу

Австралиец споткнулся.

— Черт побери эту темень, — выругался он. — Наступишь еще на змею. Вы знаете, что такое черная мамба? Десять секунд — и на небе! Эй, долго нам еще топать? Он обернулся к Петру.

— А ведь может оказаться, что вам повезло! Впрочем, историей капитана Мак-Грегора никто никогда по-настоящему и не занимался. Англичанам в общем это было невыгодно, а кому-нибудь другому — безразлично. В конце концов это ведь все в прошлом.

Петр промолчал. Он не верил в легкий успех.

ГЛАВА 20

Эту ночь Петр спал плохо. Ему и Роберту досталась одна комната на двоих.

— Комната лорда Дункана, — раздраженно сказал о ней Роберт.

Австралиец явно недолюбливал лорда-завоевателя, и все, что раздражало его своей косностью, консерватизмом, все, что казалось ему застывшим во времени, он обязательно связывал с именем Дункана.

— Комната как комната, — пожал плечами Петр.

Ему хотелось сейчас лишь одного — покоя. Он знал, что Роберт слишком возбужден, чтобы спокойно говорить о том, что произошло после их возвращения из квартала чеканщиков.

— Я сплю! — твердо сказал Петр и закрыл глаза.

Час назад, когда они с Робертом вернулись из квартала чеканщиков, первым, кого они увидели, была художница. Луч фар вырвал ее из темноты, окружавшей домики.

Она сидела в шезлонге, установленном прямо на жесткой, пыльной траве перед крыльцом домика-конторы. Длинный стакан, наполовину пустой, был зажат в ее ладонях. Рядом, на траве, белели обрывки бумаги — мелкие клочки тщательно изорванных рисунков.

«Она разорвала рисунки, которые я видел! — подумал Петр. — Все… Теперь все. Теперь она никогда не скажет, кого видела с англичанином».

Элинор не произнесла ни слова, пока Гоке не вылез из машины, весело махнул рукой и с криком: «До завтра, товарищи!» — растворился в темноте.

Петр и Роберт подошли к ней, чувствуя себя неловко.

— Садитесь.

В ее голосе звучала усмешка.

— Пошарьте здесь, на траве. Там лежат два шезлонга. Да осторожней, не опрокиньте бутылку. Коньяк и стаканы…

Они отыскали шезлонги, поставили их и вытянулись на грубом брезенте. Роберт опустил бутылку на траву рядом с собой, налив по полстакана коньяка Петру и себе.

Петр отпил глоток: это был «бисквит». И как только Элинор ухитрилась отыскать такой коньяк в этой глуши?

Художница словно прочла его мысли.

— Это подарок доктора Смита, — сказала она. — Я захватила бутылку из дому.

Роберт хмыкнул:

— Не так-то прост этот образцовый представитель человечества, если разбирается в коньяках!

Австралиец явно провоцировал художницу.

Элинор не отвечала. Она полулежала в своем шезлонге лицом к небу, и ее глаза поблескивали холодным голубым отсветом далеких звезд.

Тяжелая, красная луна отбрасывала медные блики на сидевших. И теперь Элинор была действительно похожа на жрицу языческого бога.

— А ваш бог… Ошун… он не требует человеческих жертв? — спросил Петр и тут же спохватился: не обидится ли Элинор?

Но Элинор не обиделась.

— Ошун — бог добра, — ответила она тихим глубоким голосом. Потом добавила: — Он бог плодородия, бог материнства.

Она вздохнула и замолчала.

Роберт долил себе коньяка, молча протянул бутылку Петру.

— Ты много пьешь, Боб!

Элинор даже не повернула головы, сказав это.

— И что? — с вызовом ответил австралиец.

— Ничего. Но поверь мне — это не всегда помогает.

— Мне — всегда.

Он залпом выпил коньяк, налил еще. Глаза его блестели. Казалось, он забыл о присутствии Петра.

— Не надо, — тихо попросила его Элинор. — Слышишь, Боб? Я прошу тебя!

Но австралиец ее не слышал. Он заговорил хриплым, тяжелым голосом с усилием выжимая из горла каждое слово. Он словно продолжал какой-то давний и незаконченный спор.

— Добро? Ты все время твердишь о добре и зле! А что ты знаешь об этом?

— Я знаю, Боб.

Голос Элинор был тихим, но твердым.

И Петр понял: они продолжали давно начатый разговор.

— Ты говоришь о фашизме? О Вене? О трудовых лагерях? Или о том, что мы видели здесь? Банда на банду с мачете и велосипедными цепями? Но сколько можно убить мачете? Одного, двоих, троих? Разве это зло? Это зло эпохи человеческого детства. А ты видела, что делает напалм? А джентльмены в белых халатах, которые готовят в своих лабораториях в стерильной чистоте нечто такое, что…

Ненависть душила его.

— …и многие из них не курят и не пьют, любят детей и жен, ходят в церковь, состоят членами клубов и уважают родителей, как…

Он помедлил:

— …как доктор Смит!

— Перестань!

Элинор резко выпрямилась в шезлонге.

— Ты пьян! Он усмехнулся.

— Я пьян. Иначе бы я тебе не сказал того, что хочу сказать. Элинор подняла руки, будто защищая лицо от удара. Австралиец устало вздохнул.

— Впрочем… ты все равно узнаешь все сама. Но поверь мне — доктор Смит не идеальный служитель добра. Расспроси его хорошенько, что он делает в саванне, среди бедных дикарей, научившихся доверять людям в белых халатах.

— И ты… ты судишь его? Чудовище!

Лицо Элинор напряглось, губы заметно дрожали. Австралиец торопливо вылил остатки коньяка в стакан и со злостью отшвырнул бутылку.

Его тяжелый взгляд остановился на Петре.

— Прости, Питер.

Он попытался через силу улыбнуться:

— Это все тропики.

Потом встал и пошел в темноту, волоча ноги по пыльной траве, ссутулившись; руки его висели, словно плети.

Петр ужаснулся: так за несколько минут изменился этот человек. Ему вспомнилось, как в детстве он с мальчишками лепил во дворе снежную крепость. Сначала он делал маленький комок — крепкий, твердый. Потом катил этот комок по снегу — и мокрый снег наворачивался на него пластами, и чем тяжелее становился ком, тем толще становились пласты. И вот уже ком накручивал на себя снег до самой обледеневшей земли, и мерзлые травинки прилипали к его поверхности. Но Петр помнил, что началом всему был маленький, твердый комок. А все остальное лишь слои.

Иногда ему хотелось раскрутить, раскатать все обратно и достать сердцевину. Но тогда ком нужно было бы просто разрушить: здесь не было обратного хода.

А вот сейчас, в африканской саванне, ему показалось, что это не так, что слои, окутавшие сердцевину, ядро, сущность человека, можно размотать назад, что нечто вроде этого произошло сейчас на его глазах.

— Он… пьян, — тихо сказала Элинор. И Петр решился.

— Вы любили его? — спросил он.

— Любила?

Элинор повторила вопрос так, словно спрашивая самое себя. И ответ ее был ответом себе.

— Да, я его любила.

Она произнесла это машинально и, произнеся, словно очнувшись, посмотрела на Петра.

— Он воевал во Вьетнаме!

Это было сказано так, будто Элинор открывала страшную тайну.

— Не у каждого хватит храбрости сжечь свою призывную карточку, — неуверено заметил Петр.

Глаза художницы, казалось, расширились от гнева:

— Но и не каждый едет во Вьетнам добровольцем!

Петр не ответил. Наступило молчание. Потом Элинор заговорила тихо и задумчиво:

— Что вы знаете о Бобе? Ровным счетом ничего! Он веселый, добрый парень. Он азартен. Это знают в Луисе все. А кто знает, что он честолюбив, что для того, чтобы выбиться в люди, он может забыть мораль, наплевать на гуманность, пойти на все?

Голос Элинор становился все громче. Петр взял ее за руку:

— Люди меняются.

Художница повернула к нему мокрое от слез лицо.

— Питер…

Она тихонько покачала головой:

— Вы славянин. Вы слишком добры и всепрощающи.

И сейчас, лежа без сна и слушая храп австралийца, Петр заново переживал всю минувшую сцену.

Было тихо, лишь монотонно гудел фен. И Петр думал о Роберте и Элинор и о том, что у них была любовь. А потом? Что потом? Что осталось у них сейчас? Горечь? Пустота?

Проснулся он от пения Роберта. Роберт пел в ванной нарочито громко. И когда Петр открыл глаза, он увидел, что австралиец высунулся из двери, ведущей в ванную, и выжидающе смотрит на него.