Он пошел к выходу, и Петр, повинуясь его взгляду, пошел следом за ним.
— Спокойной ночи, джентльмены! — услышал он за собой счастливый голос Смита.
Они прошли под навес и сели на свои кровати.
Вокруг была тишина. И опять надрывались, звенели цикады. Ночь была такой умиротворяющей! Она была вся усыпана звездами, насквозь просеребрена луной. Здесь, на плато, дышалось легко и было прохладно, как где-нибудь ночью в горах Крыма.
— Что с тобой, Боб? — спросил Петр и вспомнил: получилось как-то так, что он давно уже не называл австралийца Бобом, а тот, не любивший, когда его называют Робертом, не протестовал, как раньше.
— Ты любишь ее?
— Люблю?
Голос Боба был хрипл. Он откашлялся и повторил:
— Люблю?
Это был не ответ, это был вопрос — вопрос к самому себе.
— А ты?
Петр тихонько покачал головой. Был ли он влюблен в эту странную, изломанную, все еще непонятную ему женщину? Но чем ближе он узнавал ее, тем больше он испытывал совсем иное чувство. Перед ним было человеческое существо — израненное, без корней, без родины, не имеющее ничего и ищущее опору то в служении языческим богам, то в филантропии, то в абстрактных библейских категориях.
Но Роберту было сейчас не до его исповеди. В голосе его звучала ненависть, он почти кричал:
— Нет, я не понимаю этого! Она видит в Смите воплощение добра, видит в нем человека, целиком отдавшего себя людям. Но таких нет и никогда не было. Их выдумывают моралисты как пример для подражания и потом лгут, чтобы в них поверили.
— Тише! — Петр дотронулся до его руки. — А может, ты просто… Хотя нет! Ведь насколько я понимаю, если раньше между вами и было что-то, то все давно прошло!
Он старался говорить спокойно. Австралиец горько рассмеялся:
— Не все проходит, а если проходит, то не так просто. Ты знаешь, почему…
Он помедлил, подбирая слова.
— …почему у нас все так… кувырком? Почему она сейчас не со мною, а с этим лощеным ублюдком? Из-за того, что я был во Вьетнаме!
Роберт стиснул кулаки.
— Да, я пошел добровольцем. Не смотри на меня так. Ты никогда не жил, как я, в портовых трущобах: без надежд и перспектив. Что ты знаешь об этом? А я хотел жить — жить по-другому, и ради этого я готов был на все.
На лбу его выступили крупные капли пота.
— Но я не рассчитал. Вьетнам — это свыше человеческих сил. Мы допрашивали пленных вьетконговцев. Мы не церемонились с ними. Ребята говорили: если мы не вытрясем из них все, что они знают, многие из нас так и останутся гнить там, на рисовых полях. Некоторые не выдерживали этого ада. И тогда я возненавидел… возненавидел всех: и самого себя, и своих командиров, всех нас… Меня отправили домой, дали возможность окончить колледж. Какой-то там фонд ветеранов предложил мне оплачивать и дальнейшую учебу.
Он положил себе руку на грудь:
— Но ненависть. Вот она где, моя ненависть! И я бежал подальше от Вьетнама, от Австралии, от всех — в Африку.
Петр смотрел на своего собеседника широко раскрытыми глазами. Перед ним был человек из другого мира, из мира, о котором Петр только читал и в существование которого верил как-то не до конца, не по-настоящему. И даже здесь, в Гвиании, этот мир только сейчас начинал открываться перед ним, а до этого была экзотика, мальчишеская игра.
— Ты не слушаешь меня, Питер! — Роберт яростно схватил его за руку.
— Слушай же меня, и ты поймешь, как я ненавижу всех этих лощеных джентльменов, всех этих господ-белоручек, которые толкают в кровь и грязь таких идиотов, как я, а сами всегда остаются чистыми. Их никогда не мучает совесть. Совесть мучает меня, совесть мучает моих родителей, отказавшихся от меня. Ты знаешь, мне пишет только самая младшая сестра. Но она еще ребенок, она пока еще не понимает, в какую грязь я влез по своей воле. А когда поймет…
Голос его сорвался. Он перевел дыхание:
— Ты думаешь, доктор Смит терзается мыслью, что он совершает здесь преступление?
— Опомнись! Что ты говоришь? — Петр даже подскочил на кровати.
Свет луны падал на искаженное лицо Роберта.
— Ты мне не веришь? Элинор тоже не поверила, когда я ей рассказал тогда, в Бинде, ночью, когда ты уснул. Стопроцентный американец! Человек без грехов, идеальный мужчина, гигиена, соки и витамины! Ни капли спиртного! Служителя. Добра! И теперь она там — с ним в палатке.
Он сунул руку под кровать и вытащил оттуда непочатую бутылку джина. С хрустом свернул пробку, поднес горлышко ко рту.
Когда Роберт снова заговорил, он уже держал себя в руках:
— Самое страшное, что, совершая преступление, он не считает свои действия преступными. Он просто не думает об этом, ему не приходит в голову даже мысль и тень подобной мысли!
Еще глоток джина.
— Есть в Африке такая болезнь. Не знаю, как там они называют ее по-латыни. «Обезьянья болезнь». От нее распухают лимфатические узлы, возникают злокачественные опухоли. Я не силен в медицине, но говорят о вирусах этой болезни, о заразности… Страшная вещь!
В Штатах создали вакцину, вроде бы научились управлять вирусом. На обезьянах ее испытывали — все о'кэй! И теперь доктор Смит испытывает ее здесь на людях, живущих в каменном веке под защитой ООН.
— Но ведь это преступление! — вырвалось у Петра.
Опять забулькал джин. Голос Роберта стал тверже и спокойнее.
— Официально все это делается в самых лучших целях, чтобы защитить несчастных дикарей от страшной «обезьяньей болезни». И эти доверчивые дети приходят сюда с надеждой. Они верят — ты понимаешь? — они верят доктору Смиту, они верят белому человеку, которому они отдают в руки то единственное сокровище, которым обладают, — жизнь. А этот белый человек испытывает на них то, что может потом стать оружием уничтожения других людей — белых, желтых, черных.
— А если вакцина действительно защищает от «обезьяньей болезни»?
— А если нет? Небольшое изменение дозы — и обратный результат? Ты пойми, здесь происходят массовые испытания на людях, не знающих, что с ними проделывают. Другое дело, если человек сам сознательно идет на это — допустим, врач прививает болезнь самому себе — это одно. Но здесь…
Голос его дрогнул и сорвался.
Через мгновение Роберт заговорил опять — и это уже был голос другого человека. В нем была все та же боль, но уже не было ненависти.
— Ты, наверное, думаешь, что я ревную. Может быть, это так. Но я слишком люблю Элинор, и я буду самым счастливым человеком на свете, если у нее будет все хорошо.
Роберт горько усмехнулся:
— Для меня страшно не то, что она выйдет замуж за этого американца или кого-нибудь другого. Мы с ней так одиноки и так вошли в жизнь друг друга, что, как только я потеряю ее, мне уже будет просто нечем жить. Но еще страшнее, если она, уставшая от своей неприкаянности, поверит, что найдет с американцем то, что ищет всю жизнь, — душевный покой и житейскую устроенность, поверит — и все это вдруг окажется не так. Для нее это будет концом. Ведь Смит, этот лощеный Смит всего лишь навсего обыкновенный мерзавец. И если он совершает здесь преступление, даже не задумываясь, что он делает, это омерзительнее вдвойне. И как только Элинор поймет это…
Австралиец почти упал на кровать, лицом в подушку.
— Я пьян… — услышал Петр.
Петр вышел из-под навеса. Теперь ночь уже не казалась ему мирной. Она была страшна, эта ночь, как была страшной ночь в гитлеровских лагерях смерти. И Петр пошел в темноту, не разбирая дороги, спотыкаясь, лишь бы идти и идти, не думать обо всем, что творилось здесь, на плато. Но слова Роберта звенели в его ушах, и он напрасно убыстрял шаги, чтобы поскорее уйти от них.
Когда он вернулся часа через три, обессилевший, он увидел доктора Смита, сидевшего под навесом на его постели. Смит сидел неподвижно, опираясь руками о кровать.
— А я волновался, что с вами, — сказал он тусклым голосом.
— Вы сидите на моей кровати, — резко заметил Петр.
— Извините!
Американец покорно встал и пересел на другую кровать. Петр бросился на одеяло и зарылся лицом в подушку. «Спать! Спать!» — старался приказать он сам себе. Но сон не шел.