Афораби опустил голову:
— Я ненавижу ее. И все мы, те, кто в клубе, мы все ненавидим ее. Она испортила нас. Она наслала на нас джу-джу, она сделала что-то с нашими душами. Мы не можем больше жить без «Мбари-Мбайо» — никто, ни я, ни он...
Он кивнул на бармена, сгребающего, словно лопатой, своей широкой ладонью монеты, оставленные Робертом.
Они вышли на высокое цементное крыльцо, и сразу же их охватила влажная, липкая темнота, оглушил звонкий треск мириад цикад.
Парень — тот самый, которому было поручено отогнать машину, — выскочил следом за ними и словно растворился во тьме. Затем где-то неподалеку заурчал мотор, разом вспыхнули два белых столба — свет фар уперся в крыльцо.
Роберт протянул монету, парень взял ее и вежливо открыл перед ним дверцу машины.
— Добро пожаловать, са...
Петр откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.
Опять начался озноб.
...Машина остановилась у двухэтажного дома, сквозь маленькие окна которого тускло светилось электричество.
— Здесь, — сказал Афораби и первым вылез из машины прямо в грязь, рядом с водяной колонкой, из крана которой текла, не переставая, вода.
Из единственной двери появилась девочка-подросток с керосиновой лампой в руках.
— Мадам ждет вас, — сказала она и сделала неуклюжий реверанс.
Глава 16
Они вошли в темный подъезд, освещенный тусклой от грязи лампочкой, висевшей под потолком из неструганых досок.
— Сюда, — сказала девочка и ткнула все еще горящей лампой в сторону узкой и крутой деревянной лестницы без перил. Лестницу стискивали стены, обитые фанерой. По фанере шла широкая грязная полоса — там, где поднимающиеся по лестнице придерживались за стены.
Верхняя площадка была тесной и темной. Одна стена ее была глухой фанерной, другая — забрана мелкой решеткой. При свете, падавшем на площадку из распахнутой двери, было видно, что за решеткой было что-то вроде большой клетки. Вернее, в клетку была превращена комната, загроможденная ящиками. По ящикам метались обезьяны — штук пять-шесть, разных пород и размеров.
Одна, с детенышем, висевшим у нее на брюхе, прильнула к решетке и смотрела большими бархатными глазами на пришельцев.
— Сюда, — опять сказал Афораби, пропуская вперед гостей и отступая в тень.
Они вошли в тесную комнату, освещенную единственной лампочкой без абажура, свисавшей на шнуре с низкого дощатого потолка.
Художница молча поднялась им навстречу из плетеного садового кресла...
— Здесь я живу, — сказала она просто. — Присаживайтесь...
Гости уселись в плетеные кресла — точно такие же, как то, в котором сидела сама художница. Петр осмотрелся.
Это было нечто среднее между гостиной и студией. Две стены заняты стеллажами из неструганых досок, уставленными деревянными скульптурами, потемневшими от времени. Некоторые скульптуры были полуразрушены термитами, гниением. Их покрывал толстый слой пыли.
В углу — груда натянутых на подрамники холстов. На верхнем пестрел яркий узор красок — даже не узор, а взрыв цвета. В большом эмалированном тазу, стоявшем тут же, влажно блестела маслянистая и тяжелая красная глина.
К небольшому окну без занавески прислонился круглый плетеный стол, заваленный кистями, палитрами, кусками бумаги.
В углу около двери тощая рыжая собака кормила щенят. Афораби тихонько шлепнул ее ладонью, и она лениво встала; щенята, толстые, сонные, тяжело отрывались от сосков и щурили мутные глаза. Собака потащилась на лестницу, щенята заковыляли за ней, удивленно позевывая.
Из этой комнаты была еще одна дверь в соседнюю. Там горел яркий свет. Петр со своего места мог видеть лишь широкую, низкую тахту, покрытую пестрой тканью работы местных кустарей, и часть стены, увешанной небольшими яркими рисунками.
На тахте весело возились пять или шесть малышей гвианийцев. Маленькая девочка, лет четырех-пяти, сидела на чурбачке у тахты и ела кашу, запуская большую алюминиевую ложку в яркую эмалированную миску.
По щекам девочки медленно катились тяжелые капли слез.
Художница перехватила взгляд Петра.
— Кофу, — строго сказала она девочке. — Перестань реветь и сейчас же доедай кашу.
Девочка зашмыгала носом, ложка заработала проворнее.
— Это... ваши? — спросил Петр, не зная, с чего начинать разговор и уже ругая себя за нелепость вопроса.
— Мои, — спокойно ответила Элинор.
Она была одета как всегда: грубая юбка из местной узорчатой ткани, легкая блузка-рубашка. И цветок, багровый цветок на желтоватой ткани блузки.