— Ну, не все, — возразил я, — только палестинцы-христиане. И потом, это очень поверхностная близость. Если бы мы с тобой родились в Тунисе, то, наверное, испытывали бы ностальгию, гуляя по мусульманскому кварталу в Ид аль-Фитр[15].
— Все равно, странно... Послушай, ты не против, если мы посидим в каком-нибудь из этих кафе? Не хочется идти к Абу Шукри. У него... нет елочки.
Я невольно улыбнулся.
— Чего ты смеешься? Я дура, да?
— Ну что ты! Я ведь, знаешь, наверное, чувствую то же, что и ты. Только стесняюсь сказать. Пойдем, я тоже хочу... под елочкой.
Мы сели за столик в кафе прямо напротив башни Давида, превращенной в официально-парадный символ объединенного Иерусалима. Алина взяла себе чай с яблочным пирогом, а я заказал турецкий кофе и рюмку бренди. По количеству потребляемого алкоголя, я, кажется, в самом деле начинал смахивать на ремарковского героя, но похмелиться было необходимо — мне ведь сегодня еще работать.
Алина вытащила из моей пачки сигарету и прикурила от стоящей на столике свечки с изображением сцены поклонения волхвов. Я почему-то с детства люблю смотреть на курящих женщин. Алина глубоко затянулась, выпустила дым поверх моей головы, потом посмотрела мне в глаза и спросила:
— Ну, теперь ты мне все расскажешь?
— Нет.
— Понятно... — она замолчала и, опустив взгляд, стала сосредоточенно выдергивать ворсинки из рукава своего свитера, нежно-розового свитера из ангорской шерсти. Я испугался, что она сейчас заплачет.
— Алина, милая, — я потянулся через стол и взял в свою руку ее маленькую теплую ладошку, — я, правда, пока не могу тебе рассказать. Ты мне веришь?
Она едва кивнула и опустила голову еще ниже. На желтый пластик стола упала капля, потом другая. Я попытался дотронуться ладонью до ее лица, вытереть слезы, но Алина закрылась обеими руками и замотала головой.
— Послушай, — сказал я, — ты очень скоро все узнаешь. Гораздо раньше, чем ты думаешь. И потом, сама посуди, какое это имеет сейчас значение?
Алина выпрямилась. Лицо у нее было совершенно мокрым. Прежде чем достать бумажную салфетку, она протянула руку к моей рюмке и сделала из нее большой глоток. Потом вытерла лицо, высморкалась и снова посмотрела мне прямо в глаза:
— Ладно, ты можешь хранить свою военную тайну, как Мальчиш-Кибальчиш пополам с Павкой Корчагиным. Я не буду больше тебя доставать. Скажи мне только одну вещь: ему действительно так позарез надо было во все это соваться?
Я закусил губу и отвернулся. Честно говоря, это был вопрос, который я до сих пор боялся задать самому себе. Алина оказалась смелее меня. И умнее.
— Если смотреть со стороны, то, конечно, нет. Я бы не стал, ты бы не стала. И, будь наша воля, мы и его бы постарались остановить, отговорить. Но ты же знаешь Матвея. Он всегда делал то, что ему было в кайф. А задание, которое он получил, поверь мне, было самым кайфовым, о каком он только мог мечтать...
Я все-таки сболтнул лишнее, но Алина, кажется, не обратила внимания. Она достала из пачки еще одну сигарету и медленно произнесла:
— Значит, погиб на задании...
Значит, заметила!
— Алина, пойми...
— Не надо, Илюша, не мучайся. Нельзя, так нельзя. Я потерплю.
Она прикурила сигарету, сделала глоток чая и, неожиданно улыбнувшись, заговорила ровным и спокойным голосом:
— Ты, знаешь, я много думала об этом. После того как убили премьер-министра...
На этих словах я чуть не выронил рюмку из рук. К счастью, Алина смотрела не на меня, а сосредоточилась взглядом на елке, светящейся гирляндами лампочек из угла кафе.
— ...и начался этот всенародный плач Ярославны, я поначалу не понимала, почему я никак не могу пробудить в себе жалость. Да, конечно, я ничего не смыслю в политике. Тем не менее я все-таки способна понять, что когда убивают премьер-министра, это, в общем-то, национальная трагедия и все такое. Ладно, допустим, все израильтяне страшно идейные, даже маленькие дети, и раз уж случилась национальная трагедия, так им, идейным, положено плакать. Но они постоянно твердили, как им жалко, по-человечески жалко погибшего премьера. А у меня и тут эмоции — по нулям. В конце концов, я поняла, почему я его не жалею: я ему завидовала. По телевизору все время крутили фильм с его биографией, и я смотрела и думала: вот бы мне так! Славно прожить жизнь и, когда все уже будет достигнуто, когда уже не к чему будет стремиться, на самом пике геройски погибнуть...
Подожди немного, подумал я с тоской в желудке, послезавтра ты узнаешь насчет геройской смерти. Вслух я сказал:
— Ты молодец, Алина, ты все понимаешь, как надо... Слушай, мне ужасно не хочется оставлять тебя сейчас одну, но...
— Но у тебя встреча с той, которая ответила мне вчера по телефону?
— Да нет, ты с ума сошла! Просто мне предстоит еще одно очень важное дело.
— А меня ты с собой взять не можешь?
— К сожалению, нет. Я завезу тебя домой, а к вечеру, когда освобожусь, приду к тебе или — ты ко мне.
— Шу бтыамель филь-балад иль-адиме?[16], — раздался вдруг голос у меня над ухом. Я улыбнулся и, встав, протянул Али руку:
— hек, минрух мишуар. Тфаддаль маана. Уод![17]
Алина, не понимающая, что происходит и как такое вообще может быть, сделала мне большие глаза.
— Потом объясню, — сказал я по-русски, уловив ее удивление: присевший за наш столик араб был негром, черным, как дядюшка Том.
XIV
Черные палестинцы в Израиле есть, но их очень немного. Встречая темнокожих людей в Восточном Иерусалиме, Алина, как, впрочем, и многие другие израильтяне, наверняка принимала их за туристов. Между тем в мусульманском квартале Старого города живут несколько сот черных палестинцев — потомков жителей Судана, совершивших в двадцатые годы хаддж в Иерусалим, да и оставшихся здесь жить. Мой приятель Али Абдель Хади был одним из потомков суданских паломников. В свое время он играл видную роль в подпольном руководстве Народного фронта, а в 1968 году был осужден на двадцать лет за то, что подложил бомбу в урну на углу улиц Невиим и Штраус — там, где сегодня находится Культурный центр советских евреев. Взрывом было ранено пять человек. Освободившись досрочно благодаря известной сделке с Джибрилем, Али оставил не только террор, но и политику, выбрав себе тихую и довольно прибыльную специальность экскурсовода.
Али был человеком неимоверно общительным и даже салонным — в той мере, в какой это слово применимо к левантийским кофейням. Свою клиентуру он набирал прямо на улице. Набирал — мягко сказано: он просто хватал туриста за рукав и не отпускал до тех пор, пока тот не соглашался совершить "альтернативную прогулку", как это называлось в рекламном лексиконе Али. Как-то раз у Яффских ворот он цапнул по ошибке меня и был страшно обескуражен, когда я ответил ему по-арабски "муш ла-зем"[18]. Узнав, что я — израильтянин, к тому же из России, Али заявил, что я обязан оказать ему "шарраф"[19] и выпить с ним кофе. Мы зашли в то самое кафе, в котором сидели сейчас с Алиной. Али рассказал мне свою историю, а затем начал расспрашивать о жизни русских израильтян. "А где они обычно проводят время?" — поинтересовался он среди прочего. "Как раз там, где ты в 68-м году положил бомбу", — ответил я.
Меня Али полюбил за то, что я, во-первых, неплохо говорил на арабском, который начал учить в армии, а потом на городских курсах; а во-вторых за то, что, в отличие от большинства русских, я не был расистом. Для меня же Али был замечательным источником информации о том, что происходит в палестинской среде — как в народе, так и в руководстве: даже отойдя от дел, он не терял старых связей и был в курсе всех событий.
Усевшись за столик, Али перешел на иврит, который после многих лет, проведенных в израильской тюрьме, знал в совершенстве.
— Ну что, — начал он, — угостить вас фалафелем? Как говорится, один фалафель для двух народов?
— Нет, спасибо, Али, мы не голодны. Расскажи лучше, что происходит?
— Как "что"? Сам разве не знаешь? Закладываем основы демократии нового палестинского общества. На этой неделе познакомился с методами допроса в родном БАМАДе...
17
hек, минрух мишуар. Тфаддаль маана. Уод! - Да так, гуляем. Присаживайся к нам! (арабск.)