Что делать, с кем посоветоваться?
Подождать тут связную?
Но она не подойдет ни за что, да еще приметив возле тайника человека.
Шел уже одиннадцатый час ночи, когда Лазарев-Лизарев возвратился в коттедж Хорвата. Главный начальник - шеф, оберштурмбанфюрер, одевался в передней, попыхивая сигарой. Опять они все выпили, это было видно по их рожам. Корзину с битой птицей и мешок с дичью Саша кинул у порога. Масло было отдельно, в беленьком берестяном коробе.
- О, вы молодец! - сказал шеф, обдавая Лазарева-Лизарева сатанинским блеском глаз. - Снесите это ко мне в машину. Куры, я надеюсь, не мороженые?
И, похлопав Лашкова по плечу, добавил:
- В Риге этого не отыщешь, нет! Только в таких медвежьих углах, как тут. Кстати, медвежатину вы можете организовать?
Когда "оппель-адмирал", солидно покачиваясь, выехал за ворота и на столе Хорвата зажглась синяя лампочка, означающая, что сигнальная система школы включена и колючая проволока на заборах под током, Гурьянов снял верхний лист со стопки бумаги. Но Грейфе был хитрее, чем думал про него Лашков. Почти всю стопку он бросил в камин, серый бумажный пепел еще был виден на дотлевающих углях. Одно только не сообразил оберштурмбанфюрер: девятнадцать папок лежали слева, остальные справа. Что ж, и это удача. Четыре фамилии с адресами уже были в кармане френча Лашкова. Остальные пятнадцать он перепишет пока без адресов. Там будет видно...
- Еще немного коньяку? - заплетающимся языком спросил Хорват.
- А есть?
Лашков перекладывал досье, запоминая фамилии.
- Он забрал мои продукты, - надтреснутым тенором произнес Хорват. Пусть Лизарев опять сходит. Я не могу не иметь продуктов.
- Сходит, сходит, - стараясь запомнить фамилии, быстро ответил Гурьянов, - все у вас будет, господин начальник, все...
Стенные часы, снятые из приемной председателя Псковского исполкома, пробили двенадцать.
В это самое время Локотков сказал:
- Ну, что ж, будем собираться? Самое время, пока покружим, пока до места доедем, пока что. Давайте, не торопясь.
Эстонцы и латыш, съев на ужин старого, костлявого петуха, спали сидя. На гестаповцев они все-таки похожи не были. Впрочем, насчет гестаповских офицеров у Локоткова были довольно туманные представления. Он видел их, как правило, мертвыми, в лучшем случае умирающими, а эдакими свободно болтающими, с сигарой в зубах - только в кино на экране, но в кино их играли русские артисты, имеющие о них еще более отдаленное представление, чем Иван Егорович. Так что шут его знает! Может, и бывают гестаповцы с такими лицами рабочих людей? Или обмундирование поможет?
Выехали все-таки не скоро. Задержала отъезд Инга. Негромко, но очень настойчиво она сказала:
- Все это вздор то, что вы тут обсуждаете. Пустяки. Я раньше много читала, очень много, и мне всегда было странно, что разные начальники так мало верят настоящим писателям...
Локотков нахмурился.
- А какие настоящие? - спросил он. - Откуда это видно?
- Если захотите увидеть, увидите, - сурово ответила Инга. - А если только "проходить" художественную литературу, тогда тут ничего не поделаешь...
И, раскурив козью ножку, пуская султаны дыма из маленьких ноздрей, она вдруг стала рассказывать о фашизме то, что знала из книг. Зрачки ее заблестели, бледные щеки стали розовыми. Латыш и эстонцы слушали напряженно, даже Иван Егорович перестал торопить с отъездом.
- Тут главное - душевное хамство, - говорила Инга, - понимаете? Это у всех у настоящих описано. Пустота души. Им все равно, кого убивать, кого арестовывать, кого уничтожать. Они не думают, не рассуждают, они только выполняют приказы. Они - пустые. Ну, как это объяснить?
На мгновение лицо ее стало беспомощным, несчастным.
- Не понимаете?
- Очень понимаю, - сказал товарищ Вицбул, - тут дело не в мундире и не в прическе. Тут дело в этом...
Он хотел сказать "в душе", но постеснялся и лишь постучал указательным пальцем по тому месту, где предполагал у себя сердце.
- Это надо понимать, и тогда все будет в порядке, - с облегчением вновь заговорила Инга. - Именно с этим мы сейчас и воюем. Один замечательный писатель описал таких полуживотных - топтышек, это и есть фашизм. Они уже давно не люди, давным-давно. И не только писатели, а те, кто побывал в их лапах, те рассказывают, как, например...
Но она не сказала, кто "например", она назвала Лазарева "один человек". И, бросив курить, сбивчиво, очень волнуясь, стала рассказывать то, что слышала от Лазарева про лагеря, в которых он был. Локотков видел, что Инга дрожит, что ее мучает то, что она рассказывает, но он понимал, что "гестаповцам" нужен ее рассказ, и не прерывал, хоть время было и позднее. А когда они наконец выходили, в темных сенях Инга вдруг шепотом спросила:
- Мы за Лазаревым едем?
- Ох, девушка, и настырная ты, на мою голову, - сказал Иван Егорович. Едем для хорошего, а чего случится, я еще и сам не знаю...
Только к утру отряд прибыл на хутор Безымянный, к надежному человеку, который здесь под немцами прикидывался кулаком. Для вида был у него заведен немецкий сепаратор, но в подвале, за бочками с капустой, в норе держал дед новенькие, искусно вычищенные и смазанные ППШ. "До доброго часу, когда сигнал выйдет!" - любил он говорить.
Здесь поджидал Локоткова старик Недоедов - злой, как бес, усохший до костей, прокурившийся весь до желтого цвета.
- Аусвайсы тебе принес, на! - сказал старик, когда они заперлись вдвоем. - Бланков тут накрал, сколько мог...
И пошел разоряться насчет "поругания святынь исторических и старого зодчества" в Пскове. Иван Егорович жадно считал бланки со свастиками, а Недоедов все громил фрицев и гансов. В последнее время руки у него стали сильно дрожать, он явно сдавал. И на вопрос о здоровье, сознался:
- Жить тошно, Иван Егорович.