Но, едва повесив трубку, я тут же нашел объяснение, которое в чем-то перекликалось с мыслями, обуревавшими меня, пока я ночью ворочался с боку на бок. Наверно, его навеяли слова Аарона, что он словно бы зачитывает мне кусок моего собственного рассказа, и все же для меня эта догадка была лишь очередным дурацким припадком субъективности, попыткой превратить объективное — даже слишком объективное, как вновь подтвердилось — явление в элемент вымышленного мира, который я ввиду своей профессии чересчур хорошо знаю. Да это же Цукерман, подумал я сумасбродно, неумно, в припадке эскапизма, да это же Кепеш, Тарнопол и Портной — все они в одном лице, удрали с печатных страниц и издевательски материализовались, срослись в целостную пародийную факсимильную копию меня. То есть если причина не в хальционе и не в сновидениях, то уж непременно в литературе: словно вне меня не может существовать жизнь, которая в десять тысяч раз невообразимее, чем моя внутренняя жизнь.
— В общем, — сказал я Клэр, — в Иерусалиме один человек, который бывает на процессе над «Иваном Грозным», прилюдно представляется мной. Представляется моим именем. Дал интервью израильской газете — вот что Аарон зачитывал мне по телефону.
— И ты узнал об этом только сейчас? — спросила она.
— Нет. Аарон звонил мне на прошлой неделе в Нью-Йорк. И мой кузен Аптер тоже. Квартирная хозяйка Аптера сказала, что видела меня по телевизору. Тебе я не говорил, потому что не знал, серьезно это или, может, так, пустяковина.
— Ты позеленел, Филип. Ты стал какого-то жуткого цвета.
— Правда? Устал, вот и все. Ночью почти не сомкнул глаз.
— Ты случайно не принимаешь?..
— Шутишь?
— Не надо таким обиженным тоном. Просто не хочу, чтобы с тобой что-то стряслось. У тебя действительно жуткий цвет лица… и вид какой-то… загнанный.
— Правда? Правда? Вот уж не думал. И вообще, это ты стала другого цвета, а не я.
— Просто я волнуюсь. Мне кажется, ты…
— Ну что? Что тебе кажется? А мне кажется, что я кажусь человеком, который вдруг обнаружил, что в Иерусалиме кто-то раздает газетчикам интервью от его имени. Ты же слышала, что я сказал Аарону. Едва в Нью-Йорке начнется рабочий день, я позвоню Элен. Самое лучшее, если именно она позвонит в газету и заставит их завтра же опубликовать опровержение. Первый шаг к тому, чтобы его остановить. Как только они опубликуют опровержение, ни одна газета не подойдет к нему на пушечный выстрел. Вот первый шаг.
— А второй?
— Не знаю. Может, второго и не понадобится. Не знаю, какие на этот счет есть законы. Потребовать судебного запрета? В Израиле? Может, Элен свяжется с каким-нибудь юристом там, на месте. Поговорю с ней, выясню.
— А может быть, в качестве второго шага тебе пока туда не ездить.
— Да ну, ерунда. Послушай, никакой я не загнанный. Пусть он меняет планы, а не я.
Но к полудню я снова сказал себе, что гораздо разумнее, рациональнее, а в долгосрочной перспективе даже упоительно беспощаднее пока ничего не предпринимать. Зря я, конечно, ввел Клэр в курс дела: она же вечно переживает за мое самочувствие, — но я не совершил бы эту оплошность, не сиди Клэр напротив меня, когда Аарон позвонил со своим очередным донесением. А еще большей оплошностью, подумал я, было бы спустить юристов с цепи сейчас, да сразу на двух континентах: не факт, что они смогут наказать этого человека так болезненно, как способен наказать его я (если, конечно, сумею действовать толково, а не в припадке ярости), пока этот самозванец не доиграет последний акт своей катастрофы в полном одиночестве, как, наверно, и следует. Опровержение вряд ли нейтрализует урон, который газета уже нанесла мне, приняв его за меня. Идеи, которые Филип Рот столь решительно проповедует в этой статье, — теперь мои и, вероятно, останутся моими даже в памяти тех, кто завтра прочтет опровержение. Но все же это не самая страшная переделка в моей жизни, сурово напомнил я себе, и я не позволю себе реагировать так, словно она самая страшная. Вместо того чтобы спешно мобилизовывать армию юристов-защитников, лучше уютно устроиться в сторонке и понаблюдать, пока он не сварганит для израильской прессы и общества настолько чуждую мне версию меня, что не потребуется ничего — ни вмешательства суда, ни опровержений в газетах, — чтобы развеять путаницу у всех в головах и обнажить его истинное лицо, каким бы оно ни было.
В конце концов, как ни соблазнительно было бы списать произошедшее на остаточный эффект хальциона, другой Филип Рот — не моя, а его собственная галлюцинация, и теперь-то, в январе 1988 года, я начинаю сознавать, что для него это чревато более страшными последствиями, чем для меня. В поединке с реальностью я не настолько беспомощен, как в поединке со снотворным; в поединке с реальностью у меня есть самое мощное оружие — факт моей абсолютной реальности. Я не должен опасаться, что другой Филип Рот меня сместит; наоборот, это я наверняка сотру его с лица земли: разоблачу, сотру в порошок, уничтожу. Дайте только срок. Паника, как ей свойственно, убеждает меня, мелко подрагивая, пришептывая, пугаясь всякой ерунды: «Сделай же что-нибудь, пока он не зашел чересчур далеко!» — а ей истошным голосом вторит Бессильный Страх. Тем временем Рассудок, приосанившись, взвешенно советует своим ангельским голосом: «На твоей стороне всё, на его стороне — ноль. Попробуешь устранить его немедленно, пока он не полностью обнажил свои истинные намерения, — он просто ускользнет, чтобы объявиться в другом месте и сызнова затеять свои фокусы. Позволь ему зайти слишком далеко. Вот самый ловкий способ заткнуть ему рот. Его поражение неизбежно».