Но спустя четыре дня мне второй раз позвонили в Нью-Йорк с сообщением, что я уже в Иерусалиме, и на сей раз звонил Аарон Аппельфельд. Я близко подружился с ним еще в начале восьмидесятых, когда жил на две страны и проводил большую часть года в Лондоне, а познакомились мы на приеме, устроенном в его честь атташе по культуре израильского посольства в Великобритании. Теперь же, когда в Америке вышел перевод его романа «Бессмертный Бартфусс», появился отличный повод взять у него интервью для «Нью-Йорк таймс бук ревью». Аарон позвонил, чтобы сообщить: в иерусалимском кафе, куда он каждый день ходит поработать, ему попалась «Джерузалем пост» за минувшие выходные, и в ней, в списке культурных мероприятий на неделю, занимающем целую полосу, в разделе «Воскресенье» помещено объявление, о котором, как счел Аарон, мне следует знать. Если бы он увидел его несколькими днями раньше, сказал Аарон, то пошел бы на мероприятие в качестве моего безмолвного посланника.
«Диаспоризм:
ЕДИНСТВЕННОЕ РЕШЕНИЕ ЕВРЕЙСКОЙ ПРОБЛЕМЫ».
Лекция Филипа Рота, после лекции — дискуссия.
6 часов вечера, номер 511, отель «Царь Давид».
Фуршет.
Весь тот вечер я гадал, что мне делать, раз Аарон подтвердил новость, сообщенную Аптером. И наконец, почти всю ночь проворочавшись без сна, убедив себя, что какая-то случайная цепочка ошибок породила путаницу, которую мне ради собственного блага лучше проигнорировать, я вскочил спозаранку и, даже не умывшись, позвонил в номер 511 отеля «Царь Давид» в Иерусалиме. У женщины, которая ответила мне, — а ответила она на американском английском, — я спросил, могу ли я поговорить с господином Ротом. Услышал, как она позвала: «Милый… тебя». Затем трубку взял мужчина. Я спросил: «Вы — Филип Рот?» — «Да, — ответил он, — а с кем я говорю? Представьтесь, пожалуйста».
Звонки из Израиля застали меня в двухкомнатном гостиничном номере на Манхэттене, где мы с женой прожили без малого пять месяцев, словно бы выброшенные на отмель между прошлым и будущим. Безличная жизнь в отеле посреди мегаполиса плохо подходила нам обоим, прирожденным домоседам, но, как бы нам ни претило это прозябание в непривычной обстановке, вдали от насиженных мест, на данный момент лучше уж было существовать так, чем возвращаться в наш коннектикутский загородный дом, где всю прошлую весну и часть лета, на глазах у Клэр, которая могла лишь беспомощно, снедаемая худшими опасениями, наблюдать за происходящим, я претерпевал самое тяжкое за всю жизнь испытание и едва остался жив. Наш большой, старый, уединенный (до ближайших соседей — километр) дом, окруженный лесами и полями, стоящий в конце длинной грунтовой дороги, более пятнадцати лет изолировал меня от мира — что мне и требовалось для сосредоточения на работе, — но теперь сделался зловещим антуражем странного нервного срыва; наше уютное убежище, обшитое вагонкой, с широкими половицами из каштанового дерева, с протертыми мягкими креслами, дом, где повсюду громоздились горы книг, а в камине почти каждый вечер танцевали языки пламени, внезапно обернулся уродливым «желтым домом», где были заточены гнусный безумец и ошарашенная смотрительница. Теперь любимые места наводили на меня ужас, и я внутренне не был готов вернуться домой даже после того, как мы попусту растратили пять месяцев на существование в гостинице, чувствуя себя беженцами, а мое привычное «я», этот трудяга, вернулось, чтобы снова взять бразды в свои руки и погнать меня, медленно да верно, по старой доброй колее моей жизни. (Вначале это «я» нерешительно порхало вокруг, подозревая, что с безопасностью дело обстоит хуже, чем казалось прежде; с похожей неохотой клерки, потоптавшись на улице, бредут назад в свою контору, откуда были эвакуированы из-за угрозы взрыва.)