Выбрать главу

Ну, устроился я. Ружье к каменной стенке прислонил, лапничку наломал, постель себе приготовил... Сапоги снял. А уж когда банку мясных консервов "Завтрак туриста" открыл да перекусил за милую душу, мне и вовсе хорошо стало...

"Переночую тут, - размышляю про себя, - спокойно, а завтра по заре и двину дальше".

Вдруг - в затишке между двумя накатами - я слышу: кто-то ко мне на площадку карабкается. Камни из-под него сыплются, стучат по скале, падая, да звонко так, кусты шевелятся, словно их дергают. Дальше - больше: слышу сопение... Кто же это такой от прилива спасается?!

У меня, должно быть, глаза сделались по ложке, смотрю: над площадкой медвежья голова поднимается! Глазки круглые, быстрые, а нос его любопытный, мокрый и черный, удивительно на заплатку похож, вырезанную из нового кирзового сапога...

Уставились мы друг на друга и на какое-то мгновение оба от неожиданности застыли. Не знаю, о чем медведь успел подумать, а я-то думаю: "Ну все... Сейчас он меня лапой как огребет, я и кувырк со скалы в воду... Плохо дело..." И похолодел весь. И про ружье забыл...

И надо же - вспомнил, как один мой знакомый, полярный летчик, очень смелый человек, довольно точно говорил: страх похож на серую шерстяную варежку, спрятанную где-то внутри живота, только варежка эта там не просто место занимает, а ворочается и щекочет. И от этого немного подташнивает...

А снизу вдруг волна ка-а-ак ударит! Глухо так, и такая в ней силища многотонная - аж скала дрогнула. И брызги вверх полетели. Нас обоих, словно из пожарного шланга, обдало. Медведь пискнул и бросился прямо ко мне в руки!

Вот уж и верно - у страха глаза велики! Никакой это и не медведь оказался. То есть медведь, конечно, но маленький, годовалый примерно медвежонок. Должно быть, от матери отстал, заигрался на берегу - его водой и прихватило, и напугало до смерти. Я не успел даже свой геологический молоток схватить на длинной ручке, чтобы его отогнать, - он ко мне прижался, как ребенок, голову прячет и только дрожит от страха - мелко-мелко, всей своей шкуркой...

Я погладил его осторожно: вдруг цапнет? Нет, вижу, ничего, терпит. Глаза закрывает и урчит вроде кошки, когда ту за ушами щекочут, только раз в десять громче.

А волна опять как даст! Накрыл я медвежонка своей курткой брезентовой, сам возле него угрелся, да так мы с ним - не поверите! - и задремали, под вой ветра и грохот прибоя. Только от каждого удара волны медвежонок во сне вздрагивал. Дышал он ровно, вежливо и так доверчиво ко мне прижимался...

Вот, думаю, какая удивительная история. Это же не в цирке, где дрессированные медведи за кусочек сахара всякие штуки вытворяют. Это же дикий зверь! А беда приперла - и к человеку сунулся. Доверяет...

Всегда бы так! Мирно...

Тут и светать начало. Над морем бледная желтая полоска расползлась, и ветер стал тише. Я осторожно, чтобы медвежонка не испугать, руку в рюкзак запустил, достал банку сгущенного молока, свой походный неприкосновенный запас, вскрыл ножом, к самому носу медвежонку поднес...

Он дернул своей кирзовой заплаткой, глаза сонно так приоткрыл, чихнул спросонья, язык высунул... Попробовал - и пошел вылизывать! Мигом банку опустошил, мне ни капельки не оставил. Да я на него и не в обиде, все ж таки ребенок...

Совсем рассвело. И отлив кончился - песчаная полоса вдоль берега засерела. Медвежонок мой облизнулся последний раз, вздохнул и бочком-бочком стал от меня пятиться на край площадки. Потом куцым хвостиком махнул - и только кусты зашуршали да камни снова посыпались...

Ушел...

А я некоторое время еще сидел, в себя приходил. Да ружье на всякий случай зарядил жаканом - круглой пулей на крупного зверя. Мир-то миром, а ежели поблизости мамаша моего медвежонка ходит - всякое может случиться...

БЕЛЫЙ АИСТ

В августе 19.. года я жил под Калининградом, на бывшем немецком хуторе. Сам город еще совсем недавно назывался Кенигсбергом, а когда-то, в седой древности, именовался по-славянски Крулевец.

Старый каменный дом прусского помещика средней руки был отдан под какую-то механизаторскую контору. Возле нее все время, сутки напролет, теснились различные самодвижущиеся агрегаты и шумела чумазая водительская толпа. Дорога, обсаженная двухсотлетними тополями, липами и вязами, кончалась у ворот, ажурные створки которых были сорваны с петель и бесприютно ржавели, прислоненные к массивным каменным столбам.

Дорога была узкой - прежде, видимо, еле-еле рассчитанной на проезд двух груженых фур или повозок, в свое время булыжной, а теперь небрежно заасфальтированной прямо поверх выпирающего кое-где булыжного основания. Современные жатки, комбайны, трактора на колесном ходу и иной сельхозтранспорт еле протискивался, словно бы в зеленом тенистом туннеле, по этой узкой дороге между двумя рядами деревьев, и от частых зацепов кора на многих из них была ободрана до белизны.

ом, в котором жил я, выстоял не одну сотню лет. Стены его были сложены не из кирпича и не из обтесанных каменных блоков, а из разнокалиберных, разноцветных валунов и остроугольных каменных обломков, схваченных надежным цементом. Подозреваю, что прежде здесь размещалась конюшня или добрый коровник... А позднее с трудом были прорублены маленькие подслеповатые окна, скорее напомина без переплетов, а сверху была устроена новая, надежная шиферная крыша, под которой мы и спасались в то лето от затяжных дождей...

А на крыше заброшенно мокло большое, просторное аистиное гнездо из крепких сучьев, почерневших от времени, холодных ливней и туманов, наплывавших с Балтийского моря. В этом гнезде сиротливо стоял на одной ноге одинокий нахохлившийся аист.

Мне показалось странным, что у аиста - при таком-то гнезде! - нет подруги, и вообще весь его облик мне показался не по-птичьему грустным. И я спросил об этом хозяина, у которого снимал комнату. Тот неожиданно разволновался, побагровел, словно после хорошей бани с паром или стопки водки, начал размахивать руками и поведал мне нижеследующую историю.

Должен вам сказать, что хозяин мой, человек уже пожилой, заметно за шестьдесят годков, считал себя украинцем. И действительно, он имел для этого некоторые основания: он переселился сюда, на этот хутор, сразу после войны от своего разоренного дотла хозяйства из-под Львова. Седой и грузный, с висячими усами, говорил он на чудовищной смеси украинского, польского, русского, еврейского, немецкого и бог весть каких еще языков, повторяя каждую фразу по тричетыре раза и трудно обкатывая каждое слово в волнах этого пестрого разноязычья, словно прибрежную морскую гальку...

Поэтому, даже не пытаясь рискнуть донести его речь в ее первобытных формах, я передаю, словно в весьма приблизительном переводе, только голую суть его колоритного рассказа.

...Аисты прилетели сюда на третий год после войны и, обжив новое гнездо, уже не покидали его, выводили птенцов, улетали с ними и снова возвращались на привычную гостеприимную крышу.

Точно так же и в позапрошлом году, в конце марта или в самом начале апреля в своем родовом сучковатом доме вылупился на свет аистенок.

Родительские хлопоты, стрекотание над младенцем раскрытыми, словно трещотки, клювами - все было как обычно. Скоро над гнездом начала тянуться тонкая шейка с любопытствующим клювиком, и рейсы родителей за продовольствием - лягушками, ящерицами и прочей мелкой живностью - стали все более частыми.

Аистенок рос, но только когда голенастый птенец вылез на край гнезда, неуверенно качнулся на карандашных ножках и впервые взмахнул еще неокрепшими крылышками, только тогда хозяин увидел, что аистенок совершенно белый...

Надо заметить, что обычно у аистов весьма эффектно чернеют самые концы больших маховых перьев на крыльях. Рождение альбиносов в животном мире, так рационально устроенном, событие весьма и весьма редкое и всегда связано у людей с какими-нибудь суевериями или тайным, необъяснимым страхом: вспомните белого кита, белого слона, белого тигра, наконец - белую ворону...