Выбрать главу

Сашка-дружочек - тот нарочно при мне держится этак "по-простому", чтобы мне легче было: чавкает, руками в тарелку лезет. А нож-то действительно тупой! Но попросить Сашку нарезать - сами понимаете...

И как чувствовала я, что самое страшное еще впереди! Так и случилось. Домработница помидоры принесла. Говорило мне сердце, что можно было отказаться - не хочу, мол, и все тут. Но ведь маринованные!

- Вам положить?

- Да, пожалуйста...

Положили мне две или три помидоринки. Стала я одну резать. А нож-то тупой! Помидорина вдруг как пискнет совершенно неприлично "пи-и-у!" да тоненькой струйкой всех и обрызгала. Я провалиться была готова! Отец Сашкин отвернулся, будто ничего не произошло, осторожно ладонью с отворота куртки семечки смахнул, Сашка от хохота давится, а мать его так вроде понимающе, но ядовито качая головой, прои

- Да, вероятно, Ирочке очень тупой нож попался...

После этого мне и мороженое не в мороженое и клубника не в клубнику. А тут еще и яблоки! Саша меня опять выручает, яблоко чуть не целиком в рот запихивает, а мать ему:

- Александр! Что с тобой сегодня? Ты никогда так не вел себя за столо. Сколько раз я тебе говорила, что яблоки надо есть очищенными... Ты разучился пользоваться ножом?

А ее Александр вдруг подозрительно посмотрел на отца и шепотом заговорщика спросил его:

- Скажем?

Тот положил серебряный десертный нож, взглянул на жену, на Сашу, подмигнул мне и, виновато вздохнув, сказал сыну:

- Ладно, скажем...

Мать испуганно выпрямилась, а Сашка этак осторожно, словно больную уговаривает лекарство принять, начал:

- Видишь ли, мамочка, мы с папой... Ты не расстраивайся, пожалуйста, это оказалось не смертельным... Мы с папой уже лет пять на базаре тайком яблоки покупаем и морковку. О штаны вытрем и так съедаем... Неочищенными, конечно!

И тут они с отцом ка-а-ак прыснут! Я думала, Илью Дмитриевича инфаркт хватит, - минут десять они заливались, отец даже слезы платком утирает, руками машет, а остановиться оба никак не могут. Мать наконец не вытерпела и тоже улыбнулась. И сделалась молодой-молодой, а улыбка у нее - как у Саши, с солнечным зайчиком. И сразу мне с ними легко-легко стало...

Потом у него дома я часто бывала, как своя, и с отцом очень подружилась. Сашу в его комнате я танцевать учила. Он относился к этим занятиям очень серьезно и платил мне за уроки. Урок с музыкой стоил дороже, чем простой. И когда у него денег не было, он расплачивался векселями.

- Предъявишь к взысканию, когда я Ленинскую премию получу...

Или принесет мне конфету. На цыпочках подойдет:

- На! Из буфета стащил... Знаешь, как трудно было? Вкусно? То-то! Цени...

Шутил, конечно.

Иногда в Публичке вместе занимались. Я свои языки зубрю, научные переводы делаю, он толстенные учебники с формулами листает. Сидим, однажды, сидим... Скучно стало. Я его прошу:

- Саша, расскажи что-нибудь!

А он отвечает испуганным шепотом:

- Нельзя! В этом храме науки должна соблюдаться священная тишина!

- Ну, тогда напиши мне письмо...

Головой кивнул, что-то на бумаге карандашом поцарапал и мне через стол подает. А там, на большом листе, посредине два слова через черточку: "Гав-гав!"

На каток как-то целой компанией пошли и договорились после катка не расходиться, а всем вместе поехать к Саше танцевать. Ну, катались мы с ним, катались, ребят растеряли, конечно. Забрались в дальнюю аллею, смотрим-кафе.

- Ох, матушка! Кафе, тепло... Зайдем съедим чего-нибудь, погреемся.

Зашли, посидели. Разморило нас, да так, наверно, часа два и прошло. Спохватились, выходим - торопиться надо: наши же ждут!

- Неудобно как получилось, Ириша, а? Давай что-нибудь придумаем... Хромай!

- Нет, я не буду. Хватит с меня! Сам хромай...

Идет, хромает, да так натурально! Я его под руку поддерживаю. Ребята ждут, сердитые, ругаются - где были, что случилось, трам-тарарам, двадцать-восемнадцать...

- Не кричите, пожалуйста! Саша ногу вывихнул, в медпункт ходили...

Сидит, здоровый, охает, на меня косится, а ему девчонки ботинок зашнуровывают. И до трамвая чуть ли не на руках несли. А с друзьями своими он меня так знакомил:

- Вот это Юрий (или там - Михаил). Прекрасный человек, вы друг другу непременно понравитесь, полюбите, поженитесь, а я, на вас глядя, буду счастлив...

В кино с ним как-то пошли. Холодина была - январь, ветер. И он почему-то все время правую руку за пазухой держал.

- Саша, - спрашиваю, - у тебя что, варежки нет?

- Ага... - отвечает.

- Так возьми мою.

- Нет... - И таким напускным суровым тоном, которого у него никогда

не бывало: - Это, знаешь, не по-мужски... Ну, сели. Места в девятом ряду, кажется. Фильм крутится, ужасно скучный. Я уж вздыхать начинаю и на Сашу поглядываю. А он сидит, как статуя, хоть бы ухом повел. И знаю ведь, что и ему скучно тоже.

Вдруг, только я отвернулась, он что-то тяжелое и круглое ко мне на колени кладет. Я снимаю перчатку, трогаю и не понимаю, что это такое: как будто большая кедровая шишка. Только пахнет очень нежно.

- Ешь, - говорит Саша страшным шепотом. - Это ананас. Его буржуи едят. Это отцу какойто аргентинский деятель привез. Мне маленький ножик дает и повторяет:

- Режь и ешь!

Я и стала есть. Режу и ем. Вся соком облилась. И на картину не смотрю. А на запах все оборачиваются и почему-то возмущенно шушукаются, хоть мы сидим совершенно тихо...

...Ирина Васильевна вздохнула и посмотрела на меня долгим и усталым взглядом. Потом с почти неуловимой иронией сказала:

- И сколько бы я потом в своей жизни всяких заморских фруктов ни ела я ведь ботаник, селекционер, - ни один не показался мне таким, ну вот до боли в сердце, вкусным, как тот, январский ананас...

О том, чтобы пожениться, у нас с ним никогда и разговора не возникало. Просто нам так хотелось все время - ну, каждую минуточку, вместе быть, что это уж само собой разумелось. И как это называться будет - совершенно нас не заботило.

Она надолго замолчала.

- Что же было дальше? Почему вы не вместе? - осторожно спросил я и добавил: - Где теперь Саша... Александр Ильич?

- Знаете, - сказала вдруг, словно очнувшись, Ирина Васильевна, - я не выношу ледоход на Неве. Странно, да? Пожалуй, одно из радостней-ших событий весны, торжественное обновление жизни, а я смотрю - и мне всякий раз плакать хочется.

Руки ее, как затравленные зверьки, судорожно заметались по маленькому столику и наконец замерли, вцепившись в края столешницы.

- Никогда я не думала, что голубой весенний день может таким черным оказаться. Такой сияющий день, такой солнечный, когда тебя ну до самого донышка влажным апрельским ветром промоет. Ходишь звонкая, как колокольчик, чистая внутри и снаружи, сердце словно бокал с шампанским - так и пузырится, радостью налитое, дыхание сдерживаешь, чтоб счастье не расплескалось. И любить до смерти хочется. Я и любила... - горько улыбнувшись, выдохнула она. - До самой смерти...

Гуляли мы с Сашей над Невой. Лед потемнел уже, набух, большие промоины открылись. Помните, такие полукруглые спуски к Неве есть на Дворцовой набережной? У Зимней канавки все и случилось. Мальчишка какой-то, паршивец, вздумал около берега на льдине покататься. А лед набухший, мягкий. Проломился под ним, конечно. Мы смотрим: народ толпится, кричат, ахают, руками машут. И самое-то обидное - совсем рядом мальчик-то, метрах в шести от берега за край льдины еще де ни плакать не может. Ему связанные ремни от брюк бросили, да разве докинешь? Какой-то дурак за милицией побежал. Саша, смотрю, вздрогнул и говорит мне этак быстро:

- Знаешь, матушка, мне чего-то выкупаться хочется...

Шутит, а у самого глаза серые-серые, серьезные, и чертенят в них совсем нет. Сбросил он плащ и пиджак. Я его удержать даже не пытаюсь - вижу, что через несколько минут мальчишку под лед утащит. А вода страшная, черная... В эту ледяную кашу Саша со ступенек и спрыгнул...