Но я вышел!
В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в «облипочку» и прямо на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская.
К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.
Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил зрительские страсти.
В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим великолепным обликом.
На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью, красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров, имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин…
Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности момента что-то вроде «Шумел-ревел пожар московский». Я вытянул в первые ряды правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:
— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!
Зал не дышал.
А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки доски сцены, зал взорвался аплодисментами…
Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев — о это сладкое бремя мгновенной славы! — говорили обратное. Я выходил раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться поясница…
По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была мне — тьфу! — проще пареной репы.
Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной трансформации. Пока девочки — в буквальном смысле стоя на коленях распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку из шерсти козы и ненавистные всему миру усики.
Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.
Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в третьем акте превзошел самого себя.
В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта визгливо кричал: «Ферфлюхте руссише швайне» и «Эршиссунг!»
Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает!
Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.
Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня костылях при каждом шаге и звеня медалями, по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. один из приглашенных взрослых.
Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в чистую.
Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу.
Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.
— Ух ты, гитлеровская морда! — хрипло взревел он. — Получай, фашист вонючий! — И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические усики…
Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки. Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька…
Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание моего таланта!
И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего!
Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот подлинного реализма!