Вот я до сих пор не могу понять, как мы втроем размещались в крошечном закутке, чуть большем, чем ванная комната моей квартиры?
Сначала надо себе представить, как я из школы пришел домой, поднялся на лифте, а меня не пустили в квартиру, потом пришла мама, и в квартиру ее не пустили тоже, надо представить весь ужас зимой очутиться на холодной лестничной площадке. Трамвай тогда ходил по Кропоткинской улице, сворачивал на бульвары и шел до Пушкинской площади. А там до Советской площади и коммунальной гавани тети Вали подать рукой. Отдали ли нам из квартиры какие-либо вещи, или все было опечатано и вещи – даже носильные, даже зубная щетка – были получены позже? До сих пор у меня перед глазами сухая, холодная дверь с впаянным в нее желтым глазком латунного английского замка. Я представлял, мне будто бы слышалось осторожное и сдерживаемое дыхание наших еще вчерашних притаившихся за дверью соседей. Как разводит людей жизнь!
Как же мы размещались в темной лачужке чуть больше железнодорожного купе или ванной комнаты? Но размещались! Из памяти нашего времени совершенно исчезла ночевка на стульях. А это был пленительный обычай скученности и тесноты – составлялись стулья так, чтобы спинки оказывались снаружи деревянного каре, и на составленные сиденья бросался матрас или перина. Первую ночь, конечно, спали на стульях, «в зале», а на следующий день матушку Федора Кузьмича отправили в подмосковный Дедовск, к дочери, сестре дяди Феди.
Здесь есть некоторая и вторая для меня загадка: именно из этого закутка брата забрали в больницу или это случилось чуть раньше и, уже выписавшись из больницы, он оказался вместе с нами в закутке? Возможно, мне еще удастся написать о тяжелой болезни брата – менингите. Но уже тогда возник вопрос: как он выжил; или, несмотря на войну, медицина все-таки делала свое дело? Второй вопрос: это как моя мать все вынесла и вытерпела? Только сейчас я начинаю понимать трагизм ее положения и упорство ее сопротивления. Она одновременно вела бои на трех фронтах: надо было работать, чтобы всех кормить (продуктовые и хлебные карточки, карточки рабочие и карточки для иждивенцев я отчетливо помню); надо было воевать за жилплощадь, то есть за жизнь и воспитание детей в Москве, а не в Калуге (тетя Нюра), не в Таганроге (тетя Тося). Или надо было переезжать во Владивосток (там жили тетя Вера и рано по ранению вернувшийся с фронта дядя Вася; дядя Коля и дядя Саша тоже воевали). И в-третьих, внезапно заболел Юрий.
Сейчас в моем сознании все это видится рядом смутных картин. Помню только какие-то неясные разговоры о «стрептоциде» белом и красном и его очистке. А может быть, речь шла о редчайшем в то время пенициллине? Но брат все-таки вернулся из больницы. Многие тогда, услышав о возвращении Юрия, выражались образно – «с того света».
Отчетливо помню, что Юрий после болезни стал приходить домой поздно. Он «гулял», ему было четырнадцать лет. Мне, соответственно, девять. Юрий не стучал в дверь, а стучал в стенку. Мама, которая всегда не засыпала, пока брат не вернется, открывала ему дверь. В то время уже тяжело болел дядя Федя – у него была закрытая форма туберкулеза, начавшегося еще в 1942 году. Потом я узнал, что, находясь в большой комнате, тетя Валя и дядя Федя слышали все передвижения. Они слышали даже, когда брат подставлял под кран бака кружку и набирал в нее воду. Бак потом тоже исчез, сжеванный прогрессирующей цивилизацией.
Ломберные столы
И еще раз о времени. Не очень я уверен, что правильно называю все предметы. Возможно, четыре небольших столика, вдвигающихся один в другой наподобие русской матрешки, если только разрезать эту матрешку вдоль, служат не для игры в карты, а для чаепития в гостиной. Картины светской жизни моей родни преследуют меня! Если матрешку разрезать вдоль, то все половинки этой деревянной расписной фигуры аккуратно, как ядро в ореховую скорлупу, вкладываются одна в другую.
В детстве, когда мне доверили протирать эти столики и другую обстановку и «ценные предметы» в квартире на улице Горького напротив Моссовета, я еще не воспринимал предметы в их социальных ролях. Только теперь я могу подумать, что эти столики и кузнецовский фарфоровый чайный сервиз – это свидетельство, что моя дальняя родня уже вышла из предопределенного их рождением круга и готовилась к новым социальным ролям.
Это в молодости ты все воспринимаешь как оно есть. Сегодня – надо сказать, довольно внезапно – я вдруг соединил пианино «Беккер» – какая вечеринка, даже офицерская, в начале XX века без пианино и гитары! – трюмо красного дерева с металлическим ящиком для цветов, сервиз с ландышами и маленькие столики, которые можно было расставить по гостиной. Был еще роскошный диван со спинкой, украшенный резной полкой и зеркалом, но диван этот я видел только на семейных фотографиях. Я, кажется, составил весь интерьер молодой пары, приготовившейся к долгой и удачливой жизни. Когда все это приобреталось, ни грядущая революция, ни Гражданская война не предполагались.
Как аккуратно в те неспокойные времена люди трансформировали свои биографии! Что я знаю, прожив с дядей Федей почти всю сознательную жизнь? Я много раз слышал, что в Москву он попал как председатель профсоюза свиноводческих совхозов. Видимо, тогда же, как выдвиженцу с семьей, ему дали огромную комнату в гостинице напротив Моссовета. Комната потом превратилась в квартиру. А что было до этого? Я помню все, что было позже. Дядя Федя руководил, кажется, отделом изысканий в Мосгорпроекте. Перед выходом на пенсию он получил орден Ленина. Но я хорошо помню на одной из семейных фотографий дядю Федю в военном мундире, и это точно не был мундир Красной Армии. Значит, белый офицер? Я точно знаю, потому что видел и был знаком с матерью Федора Кузьмича и с его сестрой – одна постарше, другая помоложе, хохлушки без тени современной культуры и того, что мы называем интеллигентским этикетом, крестьянки, оказавшиеся в городе. Я никогда не слышал о военном училище, даже об офицерских курсах, я всегда знал, что Федор Кузьмич окончил реальное училище – это чуть выше техникума, но училище давало хорошее, почти инженерное образование, то есть мастер, производитель работ. А при чем тогда ломберные столики, трюмо и роскошная меховая полость – прикрыть колени во время зимних катаний на санях?
Меховая полость
С того самого момента, когда мне приоткрылась тайна ломберных столиков, я начал постоянно думать о меховой полости: что она собой представляла? Уже в пятидесятых годах, когда я впервые эту полость увидел, она казалась предметом ненужным, пыльным, экзотическим и даже экстравагантным. Как царская мантия после коронации. Так что, теперь будут гнить эти горностаевые хвосты? Начнем с того, что полость была огромной, как ковер, – не меньше чем два на два. По крайней мере, на кровать, сложенная вдвое, «мех к меху», она свободно помещалась, сверху клался матрац. Зачем матрац? Она была совершенно никому не нужна, собирала пыль, но выбросить жалко.
Пора предмет описать.
Итак, два на два, внутренняя часть – это роскошная, длинная, нестриженая баранья шерсть. Если в такое теплое одеяло завернуться, то можно лежать и распевать песни на снегу. К песням еще подойдем. А вот наружная часть – хорошо выделанная, дубленая шкура, вернее, несколько сшитых между собою бараньих шкур, окрашенных в черный цвет. Какие бы из этой полости могли бы быть тулупы! Я, честно говоря, думал, что полость и берегут в надежде когда-нибудь использовать для меховой подкладки. Но и это не все.
Сверху этой полости по черному фону шла, захватывая края и углы, прелестная, крупной стежкой, вышивка – аппликация. Какие-то зеленые листья и вьющиеся стебли. Уже много позже, насмотревшись кинофильмов из дворянско-купеческой жизни, таких как «Попрыгунья» и «Анна на шее», я сообразил, как хорошо подобная полость закрывала хрупкие дамские ножки в зимней гонке на санях. Но кого же укрывала эта расшитая зелеными листьями полость?
Раскапывая собственную биографию, всегда наталкиваешься на что-то неожиданное. В моих семейных альбомах меня всегда увлекали две фотографии, каким-то смутным несоответствием семейных рассказов с запечатленным коллоидным серебром фактов. Позднее сопоставление, возможно, появилось оттого, что покойный Федор Кузьмич некоторые фотографии начал печатать и клеить в альбомы где-то в шестидесятые годы. До этого изображение хранилось на мутных стеклянных фотографических пластинах. Потом время проявилось. Возникла тетя Валя, моя двоюродная бабка, молодая, в роскошном утреннем туалете сидящая возле большого зеркала-трюмо.