Выбрать главу

Ну а песни? Ах, эта молодость полная ожиданий! Может быть, укрывшись этой полостью, молодой офицер, ставший потом большевиком и председателем совета профсоюзов свиноводческих совхозов, ездил из одной воинской части в другую или из части в город, к жене и маменьке, к только что родившейся дочке. А возможно, на офицерской, с дамами, вечеринке кто-то, разгоряченный шампанским или, скорее всего, сладкой мадерой, воскликнет: «Господа, поедемте кататься! Гришка, запрягай лошадей!»

Ночь лунная, снег свежий! Хорошо всем вместе, в розвальнях, под теплой полостью, где украдкой можно пожать руку, – «Гайда, тройка! Снег пушистый, ночь морозная кругом…».

Романтическая эта полость потом долго переезжала, противостоя времени и вездесущей моли, из квартиры на квартиру, а потом была свезена на дачу в ста километрах от Москвы. Потом на ней долго, покусывая старую шерсть, спала моя собака Долли. Но это уже другой рассказ…

Медицинская фарфоровая ступка

Таких ступок в доме хранилось две. Одна большая, диаметром с ладонь, а другая маленькая, чуть больше столовой ложки. В большой ступке можно было растереть несколько кусков сахара в сахарную пыль. В маленькой – таблетку. Это, конечно, были вещи позапрошлого века. Я сужу по неэкономной массивности, тщательности отделки. Вещи тогда должны были служить долго. Ступки были гладкими и блестящими снаружи и матовыми, с шероховатой поверхностью внутри. Такими же были и пестики, большой и малый. Блестящая поверхность ручки и тяжелое матовое утолщение внизу; в ступку, которая имела полукруглое дно, насыпалось некое вещество, которое необходимо было в пыль размягчить и растереть, а растирали все это полукруглым же на конце пестиком. Для меня не было сомнения, что фарфоровые ступки имели медицинское происхождение, и довольно долго я не мог понять путь, по которому они попали в дом. Ступки эти уже пережили три поколения, и только недавно большой пестик выпал с верхней полки кухонного шкафа и на кафельном полу разломился надвое. Но возможно, я его еще склею. Появление двух ступок, условно говоря, в доме и семейной истории, которые я унаследовал, открылось мне несколько лет назад, когда я мельком просматривал фотографии в семейных альбомах. На одной из старинных, тонированных в коричневый цвет фотографий я обнаружил группу молодых девушек в белых халатах, стоящих рядом, видимо, с профессором во время лекции у прозекторского стола. Естественно, как любят студенты-медики, здесь был и покойник, деликатно прикрытый белой простыней, но контуры тела угадывались. Среди молодых этих женщин я скорее интуицией, нежели методом сравнения, определил и свою двоюродную бабушку, тетю Валю. И сразу же я смутно вспомнил об одном или даже двух курсах медицинского института, которые она закончила в Харькове. Революция ли сорвала учебу или уже послевоенная разруха? Но тогда же я подумал и о другом. Ведь и дед мой, и его сестра, моя двоюродная бабушка тетя Валя – из рязанской деревенской глуши. А тетя Валя, по слухам и междусловиям, еще закончила и гимназию. Как же память, когда начинаешь разматывать ниточки, аккуратно подбрасывает тебе детали! Определенно, мой прадед по линии матери был деревенским кулаком, возможно даже имел лавку. Я вспомнил и еще: когда в 1941-1942 годах мы с мамой были в эвакуации на ее родине, в деревне Безводные Прудищи, то мне показали один небольшой кирпичный дом, который, кажется, принадлежал моему прадеду. У дома были тяжелые металлические ставни на окнах, но жили мы в какой-то холодной и заброшенной избе. В кирпичном доме было деревенское учреждение.

Эту часть своего небольшого рассказа по старой привычке еще советских годов я хотел свести к мысли о социальном лифте, о диффузии талантливых и сильных людей в более высокий социальный слой, но в памяти моей вдруг встали совершенно иные картины. Мы жили в холодной избе, все разговоры о детях и жене военнослужащего на сельские власти не действовали, и откуда маме тогда было взять дрова? Один раз мать, проконсультировавшись со своим деревенским дядей – дядей Егором, с трудом взяла на колхозной конюшне лошадь, запрягла ее и привезла немножко дров из леса. А потом, когда зима разыгралась, она пришла с каким-то мужчиной в давно разграбленный сад за единственным кирпичным в деревне домом – в этой округе она была единственной наследницей своего деда – и сказала этому мужику: «Руби!» Яблони были развесистые, с корявыми мощными стволами. Приблизительно такие сейчас на моей даче в Обнинске.

За волшебной дверью

Фарфоровые ступки, почти вся посуда и многое из сокровищ, которые я уже описал своими детскими глазами в жилище моей двоюродной бабки тети Вали и моего будущего отчима Федора Кузьмича, хранились в стенном шкафу, и о нем, конечно, я не могу умолчать. Как этот шкаф волновал мое воображение! Не мог я обойти и то, что шкаф этот представлял собою просто дверной проем из одной комнаты в другую, соседскую. Повторяю, но повторение – это основа литературы. С двух сторон проем раньше был, безусловно, ограничен высокими гостиничными дверями. Со временем – а время было рабоче-крестьянское – с одной стороны его закрыли чем-то вроде стены вполкирпича, а с другой так все и оставили: роскошная, метра три высотой, барская дверь с внутренним замком, ключом и ручкой, проем превратился в шкаф. Полки, в те редкие минуты, когда шкаф открывался, были самые невидные, из струганой пожелтевшей сосны.

Огромное количество волнующих мое воображение диковинных предметов открывалось моему сознанию, когда величественная, как королева на парадных портретах, в длинном, как мантия, в пол, халате тетя Валя открывала шкаф. Она могла достать оттуда кусочек сахара или засушенный кружочек яблока. В шкафу хранилась крупа и даже мука, может быть, даже банка консервов, но больше всего в шкафу стояло посуды. Я мучился, зачем так много, почему ее так много. Кому нужны и были ли кому-нибудь нужны эти супницы, похожие на галеры греков из учебника по истории для четвертого класса.

Все эти сокровища во время переезда с Советской площади на тогда еще окраинную в Москве улицу Строителей были сложены в картонные ящики и постепенно – в новом доме шкафа, конечно, подобного тому, который был на улице Горького, не существовало – уже на новом месте определились по разным углам. Как я говорил, за волшебной дверью лежали какие-то продукты, может быть, даже стояло несколько банок с реликвиями военных запасов, но с едой уже стало много легче. Я помню ликование, возникшее, когда после войны отменили карточки. Сколько неведанных ранее продуктов я вдруг увидел на прилавках ближайшего молочного магазина на углу Вспольного переулка и Спиридоньевской улицы.

На улице Строителей мне пришлось разбирать упакованную в коробку кладь. Это была прежде мною никогда почти не виданная посуда, стеклянно-фарфоровый привет из другой, довоенной жизни. Что-то подобное я видел только в щелочку, если шторы были некрепко задернуты, в ресторане «Центральный», когда проходил по улице Горького. Иногда это были бокалы в кружевной резьбе или тарелки, которые почему-то ставили одна под другую, так жизнь имущих классов показывали в кино. Кое-что я, правда, успел запомнить, когда моя двоюродная бабушка что-то праздновала. Тогда на столе появились вазы и бокалы. Подлинная картина открылась мне много позже, когда я начал жить своим хозяйством.

После смерти Валентины Михайловны мать, выполняя волю своей умершей тетки, довольно скоро вышла замуж за ее мужа, за дядю Федю, которого я знал с детства. К этому времени отец уже вышел из лагерей и довольно быстро женился, разница в возрасте у меня с моей сводной сестрой что-то вроде двадцать с лишним лет. Мама жила своей жизнью. Мне тогда было уже двадцать лет, я продолжал один холостяковать на улице Качалова, брат к тому времени женился и жил в семье жены.

Кое-какую мебель, тесно стоявшую в комнате на улице Качалова, я тогда отправил на уничтожение: полуторную кровать с панцирной сеткой, этажерку, солдатскую кровать брата, письменный стол с двумя тумбами – утеха тогдашнего начальника, – я расчищал место для современного и свободного времяпрепровождения. Шестидесятые годы, время чешской мебели и югославской керамики. На пол легли вьетнамские циновки. Рука у меня не поднялась, только чтобы отнести на свалку буфет, моего ровесника. Потом буфет этот мама и дядя Федя, освобождая мою современную жизнь от избытка старых вещей, отвезли на улицу Строителей. Дядя Федя долго буфет этот шкурил, полировал и лакировал. Буфет как бы соединялся с огромным обеденным столом, который уже давно проживал там. Я хорошо помню расположение мебели в большой, в два окна комнате на улице Строителей. Буфет возле узкой стены, потом перед буфетом стол, над столом бронзовая люстра, вдоль другой стены с окнами и балконной дверью старый, еще с улицы Горького, письменный стол. Вдоль стены стоял сравнительно небольшой, крытый коричневым дерматином диван и два книжных шкафа.