Крошечная вазочка с гордым названием «Баккара»
В старом буфете всегда стояла маленькая стеклянная вазочка, отсвечивая своими гранями глубокого зеленоватого стекла. Мне всегда было неясно ее назначение, но я всегда твердо помнил ее происхождение, хотя как вазочка попала в лагерь для заключенных, в моем сознании никогда не укладывалось. Не помню я и акта ее передачи маме от отца. В памяти – лишь несколько ярких эпизодов той исключительной поездки.
Это произошло в самом конце войны или же довольно скоро после ее окончания. Мама добилась свидания с отцом. Естественно, после ареста долго никаких сведений от отца не поступало. По более поздним рассказам, его довольно долго держали во внутренней тюрьме НКВД, на Лубянке, в камере, в которой постоянно горела электрическая лампочка в 500 или даже в 1000 свечей. Отец в то время сидел в камере с выжившим из ума от допросов армейским летчиком. Видимо, в 1943-м, когда фронт как-то стабилизировался, началась волна арестов военных. Специалисты говорили – последняя серия массовых «посадок». Но «волны» гуляли вплоть до 1953 года.
Первый эпизод – это мы стоим с матерью в толпе народа во дворе милиции. Действовали твердые правила: из Москвы и в Москву никто не мог въехать без разрешения соответствующих органов. Нужен был пропуск, отметка в паспорте. Или это был двор учреждения, в котором выдавали разрешение на свидания с заключенными?
Что поразило, так это какая-то умиротворенная, ожидающая своей участи толпа. Толпа собралась во дворе милиции, в ней царило какое-то определенное скрытное молчание, к народу вышел человек в форме – или не в форме, не помню. В руках у этого человека была наволочка от подушки. Именно из нее он доставал сложенные в ней паспорта и выкрикивал фамилии. Мать держала меня за руку, и я очень боялся, что нам разрешения не дадут. Мама, сосредоточенная, как всегда, очень выдержанная, меня успокаивала: дадут! Наконец выкрикнули и нашу фамилию. Человек с наволочкой достал паспорт с вложенной в него бумагой. В паспорте, как мне помнится, тоже была какая-то отметка.
Второй эпизод был почти радостный. Отец сидел в Щербаковских (город Щербаков, названный так по фамилии рано скончавшегося секретаря Московского комитета партии А.С. Щербакова, ныне опять город Рыбинск) лагерях, и мы, оказывается, должны были ехать из Москвы водным путем, по каналу – он назывался тогда именно так: имени И.В. Сталина. Сейчас этот канал называется каналом имени Москвы. Я впервые увидел шпиль Речного вокзала и всю его свободную красоту 30-х годов. Ехали мы – мама, брат Юрий, который старше меня на четыре года и, значит, больше меня понимал, – на нижней палубе. Помню бурлящую воду за кормой и тесноту переходной палубы.
Тогда же я впервые увидел Николая Константиновича (Никстиныча), который позже стал моим первым отчимом. Мама выходила замуж три раза. Я полагаю, что в очень значительной степени это было связано с нами, с ее детьми. Ничего не объясняю, и так понятно. Если бы не Никстиныч, Юрий, который связался с дворовой шпаной, мог бы пропасть. Никстиныч устроил брата в геодезический техникум в Саратове, где директорствовал его приятель. Сам Никстиныч был геодезистом, землемером с еще царским образованием.
Николай Константинович ехал в те же Щербаковские лагеря, к сыну. Кажется, сына звали Львом. Много позже Лева несколько дней жил у нас на улице Качалова, когда его выпустили из лагеря. Жить ему без разрешения в небольшой коммунальной квартире в Гороховском переулке – там был прописан и проживал в деревянном доме его отец Николай Константинович – было просто невозможно. Донесли бы мгновенно. На улице Качалова Левушка в сотне человек, заселявшей этаж, сразу затерялся. Левушка вышел из лагерей, отбыл свой срок раньше, чем мой отец, и, немного пожив у нас, уехал к жене и ребенку куда-то на юг России – кажется, в Ростов. Потом я его видел лишь однажды, когда Николай Константинович умер и Лева приехал в Москву на похороны отца. Тогда я впервые столкнулся со смертью, с бумагами, заказом машины, свидетельством о смерти. Мне было семнадцать или восемнадцать лет, потом в нашей семье я стал похоронщиком: мама, тетя Тося в Таганроге, Валя…
История Левушки такова. В известной мере она и запутанна, то есть рассказана так, как удобнее рассказчику.
Семнадцатилетний мальчик, образованный, москвич, из интеллигентной семьи, пошел на фронт. Фронтовые перипетии пропускаю. Но, отступая вместе со своей частью, он случайно в одном южном селе встретил девушку. В любовном порыве замешкался, фронт прокатился дальше. Когда через несколько недель сумел перейти фронт и встретился со своими, его посадили. Правда, существовала глухая история о том, что, находясь на территории, занятой немцами, он что-то переводил селянам из речей нового начальства. По теме: вернувшись из лагеря, он нашел и девушку, и родившегося сына, но это все было в будущем. Пока мы плывем.
Теплоход энергично перебирал винтом струи воды канала им. Сталина и шел к своей цели. Взрослые, сидя на тюках, чемоданах и мешках, переговаривались между собой. Мой брат Юрий жался к команде и с ними покуривал, я изучал цвет воды на корме. Было довольно холодно, стояла весна, справа и слева проплывали серые берега.
Я хорошо помню, что ехали до станции Переборы. Существует особая история, как словечко «Переборы», прозвучавшее единожды в сознании мальчика восьми или девяти лет, снова всплыло через несколько десятков лет. В жизни, как в часах, где колесики подталкивают друг друга, тоже все цепляется одно за другое. Мы с женой встречали как-то новый год в Доме творчества кинематографистов в Болшеве. Элитное место, о котором ходили среди интеллигенции волнующие слухи. Жена дружила со знаменитой актрисой Инной Макаровой, как мы всегда шутили, с женщиной, лицо которой знакомо всей стране. Узнаваемых людей была тьма, даже космонавт Титов. Инна была со своим гражданским мужем знаменитым хирургом Михаилом Перельманом. Новогодние пробки еще не полетели в потолок, разговаривали о разном: о молодости, о жизненном. Мне было интересно, с чего, с какого этапа начинает вызревать так прекрасно сложившаяся карьера хирурга и директора института. Оказалось, все, как и у всех в советское время, – с распределения после института. И тут прозвучало словечко «Переборы»… Не стал я ничего уточнять, но думаю, хирург работал… А что, кроме нескольких лагерей, было в то время в районе пристани «Переборы»?
Как известно, прокурорские работники в местах заключения долго и счастливо не живут. Надо сказать, что отец обладал невероятной физической силой и той харизмой, которая делает человека свободным в любом месте. Из домашних преданий – это стало известно от одного из отцовских друзей по лагерю, – во время одной лагерной драки отец взял какого-то уркагана-заводилу поперек туловища и ударил головой о нары. Но отец не только выжил, как рассказала мне много позже одна моя знакомая, бывшая лагерница Фаина Абрамовна Наушютц, в лагерях любят грамотных людей и относятся к ним с уважением. Отец, будучи хорошим юристом, скорее талантливым, очень скоро прославился в лагере тем, что по его жалобе или досрочно освобождали, или сокращали срок. Лагерное начальство, большие специалисты в распознавании кадров, тоже не дремало. К тому времени, когда мама решила поехать к отцу в лагерь, он уже не жил в общем бараке и, хотя и за колючей проволокой, но имел собственный кабинет. Зэк работал юрисконсультом лагеря и вел все арбитражные споры.
Не очень помню, как проходило наше с отцом свидание. Остался в памяти длинный коридор и какие-то двери, ведущие в крошечные клетушки для свиданий. Серый, однообразный пейзаж пустынного поля, называемого плацем, угрюмый, мелкий, как охотничья дробь, дождь. За два или три дня, которые мы провели в этом пункте свиданий, с меня и брата сняли мерку и нам сшили новые кирзовые сапоги. Отец, естественно, заискивал перед матерью и делал все, что мог. С собою мы увезли в Москву, наверное, пуд крупы – пшена и овсянки – и шестилитровый бидон растительного (а тогда говорили – постного) масла. Среди наших вещей оказалась и зеленого стекла маленькая вазочка. Почему-то отец с каким-то особым почтением произносил это слово – «баккара».