Ей показалось, что где-то журчит вода. Неужели она забыла завернуть вентиль или труба где-то прохудилась? Тогда это целая катастрофа. Кого-то надо звать на ремонт. Будут хлопоты, стук по железу, чужие люди в саду. Что-нибудь помнут, потопчут. А ей так не хотелось никого видеть, никого впускать в этот прогретый солнцем благоухающий уголок. Она вышла, с беспокойством вглядываясь, где источник журчания, ища, не сверкает ли где-нибудь, изгибаясь фонтанчиком, струйка воды. Но все было в порядке. Напоенная утренним поливом земля отдавала влажное тепло, сосредоточенные и сердитые, сидели под листьями огурцы, алели боками помидоры, сладко пахли сизые плоды слив и синие виноградные гроздья. Все тут было тесно, ухожено, взаимозависимо. Все зрело, питаясь и наливаясь, торопясь исполнить свое назначение добросовестно и полно.
В прохладной комнате Евпраксия Ивановна села в выцветшее кресло с прорванной обивкой, она давно как будто оцепенела. Люди, явления роились перед ней в зыбкой неопределенности, не вызывая ни интереса, ни участия. Что-то угасло в ней, и навсегда. Она не хотела больше ни новых впечатлений, ни перемен. Хлопоты мужа с заявкой, его вражда с Мезенцевым казались ей ничего не значащей суетой, бессмысленной, бесплодной, бесцельной. Чистота, тепло, дремотное беспамятство — хотелось раствориться в этом и чтоб не трогали, не мельтешили перед глазами, не втягивали в свои мнимые бури. Она часами могла наблюдать за какой-нибудь букашкой в цветке: как она умащивается там среди тычинок, смежает покорно, плотно красные жесткие крылышки в черных крапинках, чтоб не выглядывали, не топорщились прозрачные уязвимые подкрылья, — и застывает блаженно под солнцем на бархатистой подстилке лепестка. Вот мудрость, наслаждение и мужество — такой переход к вечному сну.
Кто-то покашливал, вытирая ноги о входной половичок, Евпраксия Ивановна открыла глаза. На пороге стоял Мезенцев.
— А где Александр Николаевич?
— Уехал.
— Так сказать: быть или не быть? Гм… А я пришел мириться. Нам надо помириться. Надо простить друг друга. Я был язвителен, он вспылил. Надо простить. Со-вер-шен-но, совсем простить, как любят говорить герои у Достоевского.
— Вы думаете, что можете помириться? — Евпраксия Ивановна давно сама перестала замечать, как слаб и бесцветен ее голос. — Какие вы сравнения употребляете…
— Да что вы в самом деле? — удивился Мезенцев. — А в чем я, собственно, провинился перед ним? В том, что судьба свела нас в этом городе? В том, что я нищ и одинок? Может быть, это я увел у него невесту, а не он у меня?
Евпраксия Ивановна покривила сухие губы:
— Увел…
— Да, увел! — с пафосом воскликнул Мезенцев. — Украл! Потому что у него деньги! У него — рысаки! У него — дружки-купчики разбитные. А я еще не достиг этого тогда. Что я мог поделать?
Он посмотрел на портрет Каси, стоявший в золоченом паспарту на столе Александра Николаевича. Широкие поля шляпы затеняли половину ее лица, подчеркивая нежный и твердый вырез губ, гладкость запавших щек.
— Почему он меня всю жизнь презирает? За что? Ведь я чувствую, что презирает.
— А можно ли вас не презирать такого? — шепеляво от волнения сказала Евпраксия Ивановна.
— Какого, Евпраксия Ивановна? Какого? Что я, вор? Контра какая-нибудь? Убийца? Я обыкновенный человек.
— Это ужасно, если так… Если вы обыкновенный человек, — задумываясь, произнесла она. — Какие, однако, у вас морщины возле ушей…
— Да, это у меня давно, — равнодушно согласился он. — Я состарился быстро, как анекдот. Я вообще человек анекдотический, только никому не смешно.
— Почему же? Очень смешно. Весь наш разговор смешон умопомрачительно. Зачем вы о своей невесте, о рысаках и прочее? Вы же были женаты наверняка. Значит, утешились. И что вы теперь ковыряетесь в своих обидах!
— Да, я был женат, — важно соврал Мезенцев, вспомнив покойную Зоечку Чернову. — Я женился поздно и овдовел… Она была дочерью моего погибшего друга… коммерсанта. Необыкновенно фантазийный был человек с обостренным чувством собственного предназначения. Пряный был человек: варенье с горчицей.
— Мне это необязательно и неинтересно знать. Я ведь вас никогда не любила.
Для убедительности она потрясла головой и подняла плечи.
— А кого вы любили? — с издевкой осведомился он. — Уж не этого ли достопочтенного болвана Осколова?
— Не смейте! — слабо вскрикнула она, краснея от гнева и волнения.
— Кого? — уже совсем неприлично заорал он. Борода его елозила по груди. Мелкие злые слезы побежали по руслам морщин. — Зачем я жил? Зачем страдал, спрашиваю я?