Да-с, зигзаг!.. Отец был портретистом, и, можно сказать, даже модным. Все окрестные людоеды делали ему заказы, из Кяхты и Верхнеудинска приезжали. И писал он не тех, кого любил и чьи убеждения разделял, друзей по Нерчинску и Акатую, а таких вот, почти открыто презиравших его. И не его память они почтить пришли, а сыну выразить… на всякий случай. Как он заодно с ними теперь и ошибок отца не повторяет. Так и переплевал бы в каждые глаза!.. Пришло это мгновенным, обжигающим ознобом — и отпустило.
«Я плохо справляюсь с собой сегодня, — подумал он. — Я ошибок не повторяю и не делаю. Я ровен, осмотрителен и расчетлив. Это мои убеждения. Я очень средний? Ну и отлично. Это признак выживаемости».
Он вдруг зарыдал, в последний раз взглянув на отцовское лицо. «Мой бедный, мой бедный, — повторял он молча. — Зачем тебе все это было отпущено? Так мало радости, так много скорби и обмана! Сколько ни проживи — мало радости и много обмана».
И только один нашелся человек обнять его в эту минуту. Он удивился, что один-то нашелся: у него не было друзей. Александр Николаевич обернулся — Костя Промыслов, неудержимо румяный от холода, с настороженными темными глазами. Студенческую фуражку он держал под мышкой и уронил ее, обнимая Александра Николаевича. Оба одновременно нагнулись за ней и слабо улыбнулись друг другу замерзшими лицами.
— Я только сейчас приехал, — быстрым шепотом заговорил Костя. — Уж только на кладбище догнал. Как все это неожиданно!
Костя пожимал руку Александра Николаевича горячими руками и смотрел так по-родному, что у того впервые шевельнулся камень, лежавший на сердце.
— Смерть всегда неожиданна, Костя. Ты на каникулы приехал?
— Да… повидаться и, может быть, проститься.
— Ты говоришь странно… Или мне кажется? Что-то недоговариваешь?
— Молчите! — прервал его Костя.
К ним пробирался между провожающими старик Промыслов.
— Ну вот, не с кем больше спорить, некому предложить губернаторство…
Он беззвучно искривил лицо и поник головой над свежим холмиком.
…Немноголюдный поминальный обед закончился, и они остались с Костей наедине, сели в кожаные кресла. Александр Николаевич обвел глазами брошенный мольберт, рядом в раскрытом ящике — засохшие краски, на ломберном столике в корзинке — не оконченное матерью вязание, которое отец не велел убирать никогда. На мгновение остро захотелось вырваться отсюда в какую-то иную жизнь… Но какую? Куда?..
Он смотрел на ровный юношеский пробор Кости, на его склоненную голову, прямые плечи в студенческой тужурке. Костя листал книгу, последнюю, которую читал отец перед смертью.
— «Что мне сказать и о чем говорить? Теперь время слез, а не слов, рыданий, а не речей, молитвы, а не проповеди…» — Костя поднял глаза: — Умели древние, а? Четвертый век — расцвет христианства, так, кажется?
— Не знаю, Костя, ничего я этого не знаю, никогда ничем таким не интересовался.
Хоть и было на душе тяжело, но приятно было смотреть на Костю, любуясь, смотрел. Возмужал, конечно, пока не виделись, свежесть эта, румянец, тайна какая-то в голосе. Порывы тоже, поди, самые искренние? Прекрасная румяная молодость! Отчего это так скоро линяет потом человек?
В черном стекле отражалась горящая люстра и комнатные цветы на подоконнике. Казалось, снег летит сквозь листву. Александр Николаевич подумал, как быстро он засыпает сейчас холмик на кладбище… Где душа отца? Сидит, как нахохленная птица, на кресте и смотрит в поле, в метель?..
Он перевел взгляд на акварельный портрет матери, написанный отцом еще в молодости: победительная улыбка, красные волосы, толсто перевитые золотыми нитями… Почему красные? Мать была темноволоса, робка, болезненна… Откуда в ней выражение нежной силы, гордости, вызова в распахнутых глазах, в полных губах? Александр Николаевич не знал и не помнил ее такой. Он не знал ее в молодости. Он привык, что вся ее жизнь, ее заботы и радости сосредоточены на нем, и лишь сегодня впервые нашел время подумать, что ведь, пожалуй, это не совсем так, не всегда так было. И он никогда не узнает, что было до него. От этой невозвратности его сердце взрослого человека сиротски сжалось. Тоска подступила к нему, как понизовый плотный, слоистый туман.
— Страдаете очень, Саша?
— Ты знаешь, странное чувство: будто мы молоды до тех пор, пока живы наши родители… Впрочем… не знаю. Очень пусто. Завидую твоей молодости, характеру. Университет, Петроград… завидую!
В ответ на протестующий жест Кости Александр Николаевич решительно повторил: