Выбрать главу

— Завидую! Мне уж не подняться. Втянулся, привык, достиг. Будущее, Костя, — вам, мне — настоящее!

— Саша, это не совсем так, — осторожно возразил Промыслов. — Скоро мы все встанем перед дилеммой будущего.

— А-а, надоели мне эти интеллигентские мечты о будущем!.. Вот сегодня утром захватили меня рабочие в конторе: жалобы, злоба. Мне жалко их, конечно, я сострадаю, как говорит интеллигенция, мечтающая о светлом будущем, но веришь, Костя, я где-то в глубине души… не то что испугался, а так… укол мгновенный, знаешь? Ох, не надо совать палку в этот муравейник! Это беззащитная пока сила, я бы сказал, беспомощная сила, но она может стать страшной.

— Эта сила свое слово скажет.

Осторожная настойчивость прозвучала в этих словах Промыслова, но Александр Николаевич еще не понял, к чему она.

— Ты был ребенком, Костя… прошел пятый год, потом — Ленские расстрелы… Нет, ты увлекаешься! — Он чуть запнулся: говорить ли. — Я помню отчаяние отца после этого, он все на что-то надеялся, понимаешь? На общественные перемены. На него двенадцатый год произвел страшное впечатление… Твои упования и твоих товарищей студентов, может быть, и прекрасны, с вашей точки зрения, но они не сбудутся, нет!

— Ты противоречишь сам себе, и ты ошибаешься, — впервые называя Александра Николаевича на «ты», сказал Костя. — С одной стороны, ты говоришь: опасно ворошить рабочий муравейник, но ты ошибаешься, считая брожение в обществе чисто студенческой тенденцией. Вот дальневосточные воротилы не одобряют царя, считают, что его политика мешает им развернуться. Но не они, Саша, не они! Именно рабочие переменят все, это класс, за которым история.

Он заволновался, густея румянцем, какая-то незнакомая горячность, даже жесткость прорывалась в нем.

Александр Николаевич тоже начал сердиться:

— Я повидал немало, Костя. Есть рудничные рабочие, есть хлебопашцы, есть горщики, старатели-одиночки, есть гранильщики. Есть, наконец, мещане, купцы, приказчики, чиновники, охотники-промысловики… На Камчатке — камчадалы, в тайге — якуты и гольды, здесь — забайкальские казаки, буряты, у всех своя, особая жизнь. Как вы мыслите объединить всю эту разнородную массу в общем интересе под видом двух монолитных классов — рабочих и крестьян? По какому принципу? Нонсенс! А не получится, как у сибирских татар? Они очень любят нашего Николая-угодника, рождество и крещение, но, умирая, зовут не священника, а шамана.

— И все же, — упрямо повторил Промыслов, — есть общее.

— Сейчас скажешь: гнет, да? — перебил Александр Николаевич. — Уж не хочешь ли ты агитировать господина управляющего? — пошутил он. — Утром Мазаев, вечером ты.

Он не заметил, как при упоминании имени Мазаева легкая усмешка пробежала по лицу Кости.

Александр Николаевич налил из графинчика в рюмки, захмелев, обнял студента:

— Люблю, Костя, мальчик…

У него было такое чувство, будто перед ним — младший брат, восторженный и неопытный. Хотелось приоткрыть ему жизнь такой, какой он сам понимал ее, чтоб меньше ушибался об ее углы, лучше разбирался в людях. Александр Николаевич полагал, что уже имеет право на это. Лекции, митинги, студенческие сходки, баловство с нелегальщиной, — одно, а реальность, повседневность — совсем другое, своего рода терка, которая быстро и больно обкатывает людей: тех, кто понежней, просто растирает в кисель, у тех же, кто покрепче, отдирает заусенцы самомнения, укрощает влечение к социальному-то прожектерству.

Но глаза Кости, казалось, не пускали в себя, таили что-то свое. Однако мысль эта о глазах, не мысль даже, а так — впечатление, не зацепилась в сознании Александра Николаевича, растворилась в размягченно-печальном его настроении.

Люди, особенно в молодости, редко догадываются, какая из их встреч последняя, какой из их разговоров — прощальный. Да и странно было бы ни с того ни с сего думать вдруг так. Молодых не посещают предчувствия.

В глухой тишине зимнего вечера они сидели в широких креслах у светлого круга лампы, затворив резные дубовые двери, и глядели друг на друга: один с сомнением, будто в чем-то внутренне колеблясь, другой — покровительственно, с усмешкой под пушистыми усами, и ничего уже больше не говорили важного и значительного. Да и что бы они успели сказать, в чем довериться, связанные только короткими полудетскими воспоминаниями? В молодости воспоминания не особо ценятся, их цена вырастает потом, чем дальше — тем больше, до того вырастает, что без них человек и существовать не может. Ведь порой только они одни и подтверждают ему, что он жил, что он был иным… Но самое невероятное было бы вообразить тогда, что вот это длинное свежее юношеское лицо Кости с пухлыми губами, с высоким прекрасным лбом и твердым взглядом отныне останется в памяти неизменным, и невозможно будет ни разу больше вспомнить, увидеть его другим.