Дома мать растирала его винным уксусом. Присев на край кровати, ждала, пока он уснет. Он закрыл глаза, мать прижала губы к его щеке и вышла. Из соседней комнаты доносились отрывистые фразы отца, что-то бессвязное выкрикивал аптекарь:
— Таким обелиски ставят! Это же героическая натура!
Он даже не понял тогда, что это про него. Хорошо было лежать в полутьме. Дневной свет пробивался в ставнях — они покачивались, и казалось, тень от высокого подсвечника тоже покачивалась на полу.
Только слушал. Невнятный голос Джакконе за стеной спорил с аптекарем. Кажется, он оправдывался…
Теперь ему хотелось понять ненавидел ли он тогда Джакконе? В этом чувстве не было ни гнева, ни ярости, кровь не застилала глаза, рука не тянулась к булыжнику на мостовой. Но это была скучная ненависть узника к вечному стражу, неотступная, как зубная боль.
Что лучше невежества может защитить от пагубного влияния крамольных мыслей? И Джакконе гордился своим невежеством. Воспитание он понимал как насилие. Мальчик любит море, — значит, таскать в собор, пусть привыкает к церковному ритуалу. Ребенок живой, ему не сидится на месте — засадить за катехизис.
А как было с кузнечиком? Он поймал в саду кузнечика. Залюбовался — изумрудный камзол, острые коленки выше головы — долго щекотал его травинкой и нечаянно оторвал ножку. Прыгун превратился в калеку! Как жалко! Он убежал к себе в комнату, закрылся на ключ и уткнулся в подушку. Джакконе постучался и изрек незабываемую сентенцию:
— У насекомых нет души. Скорбь о насекомом не может быть угодна господу.
К чему все это вспоминается? К черту попа! Найти бы огарок какой, посветить, прочитать газету. Он пошарил вокруг. Тряпки на гвозде, в углу распятие. Терпеть и ждать.
Он и в детстве умел терпеть и дожидаться. Как сильно хотелось за черту горизонта! В обгон, в погоню, напропалую! Но пыльный дилижанс на почтовой станции не так манил к себе, как парусник, уходивший в сторону оранжево-розового заката. В Гибралтар, в Атлантику! Чужие страны. Все было неясно и смутно тогда в желании увидеть новые города, испытать себя, свое упорство. Всего один день понадобился, чтобы уговорить товарищей отправиться на шлюпке в Геную. Зато не спал почти трое суток, готовясь к бегству. Всякая экспедиция требует жертв. С лодкой-то было проще всего: лодки были в каждом дворе.
На рассвете они оттолкнулись от берега.
С чем сравнить ощущение полной свободы, бескрайнего простора моря и неба? Быть Колумбом, Васко да Гамой? Или еще лучше — тунисским корсаром? В трюмах золото и жемчуга, на палубе яркие попугаи, длиннохвостые обезьяны. Весла застывают на весу, голоса умолкают на полуслове.
Попробовали сложить гимн освобождения, но ничего путного не сочинили и запели старинную неаполитанскую:
Будто напророчили! Под вечер, едва они увидели огоньки Монако, их настигла фелюга. Отец ее выслал. И тут не обошлось без подлого Джакконе! Выследил! Сообразил, что недаром исчез барометр с отцовского стола… Когда привели домой, отец сидел в саду. В руке потухшая трубка. Брови сдвинуты. Губы сжаты. Барометр показывал бурю.
Не дожидаясь отцовского допроса, он сказал:
— Я все равно буду моряком.
Брови отца сдвинулись еще теснее. Он постучал чубуком о спинку скамьи и сказал:
— Идет!
Обнял за плечи и…
Кажется, звякнула железка. Засов? Пришла хозяйка?
Он вскочил на ноги, стукнулся головой. Что это? Полка? На полке подсвечник! И даже спички!
На первой же странице газеты прочитал:
«Правительство его величества давно уже знало о подготовке революционерами восстания в Савойе. Это восстание было организовано изгнанниками-итальянцами при содействии польских эмигрантов, живущих в Бернском кантоне. Было известно, что в кантонах Во и Женевском есть склад с несколькими тысячами ружей… В условленный день поляки уже находились на швейцарском берегу Женевского озера. Однако их товарищи, узнав об энергичных мероприятиях савойского губернатора, не только отказались сами выехать, но и не дали полякам оружия… Тогда поляки двинулись в Нион и причалили к женевскому берегу в двух милях от границы Савойи (возле Бельрив). Первого февраля эта шайка, состоящая из 300 человек, была разоружена и арестована».
Он отшвырнул газету. Теперь уже нельзя было сомневаться в том, что все рухнуло. Скорей уйти из этой ловушки!..
Но еще много времени прошло, свеча догорела, и снова наступил мрак — не то день, не то ночь, когда в голову лезли бредовые мысли и казалось, что тишина в одиночестве — это репетиция будущих казематов Шпильберга. Пожалуй, слишком уютно.