Никогда потом он не видел Россетти таким возбужденным. О, итальянская патетика слов и жестов! Видно, такова сила волнения от встречи на чужбине с земляком и единоверцем.
— Ну что же, я арендую твою Америку! — Смеясь, Гарибальди прихлопнул ладонью по столу. — Я по тебе вижу, брат, что она хорошо сохраняет сердца людей. Только… одолжи мне на разживу два-три крузейро.
Луиджи сбегал к бармену и, возвратясь, небрежно зазвенел серебром по мрамору.
Выпили хорошо.
Синее небо в глазах Гарибальди стало еще бездоннее, кокосовые пальмы качнули своими веерами, кони заржали. В ушах зашумели валторны. Гарибальди рассмеялся:
— Где бы переночевать сегодня?
— Неужели ты думаешь, что я тебя оставлю? Я поведу тебя к себе домой. Там на холмах живут хорошие люди! Нищие хорошие люди! Прачки! Есть у них и мужья — возчики, водовозы, а больше — пьяницы и бродяги. Женщины сами себя защищают в беде. Ты их увидишь. Они хорошие, нищие, — Луиджи захмелел и стал повторяться, а улыбка становилась еще печальнее, светлее. — Ты их полюбишь, старик!
— А как же я отблагодарю за ночлег?
— Есть о чем говорить! Детишкам купишь леденцы, пряники с имбирем. Они будут рады.
Был вечер, когда друзья прошли сырой лощинкой, гатью, настланной на сваях, и поднялись на гору, поросшую колючим редколесьем. Кварталы роскоши и городского шума, бухта в огнях, в торжественном сверкании остались далеко позади, но это был все еще Рио-де-Жанейро, вернее, его рабочий пригород.
В своей заплечной сумке Джузеппе принес кульки со сладостями из имбиря и раздавал детям. Женщины дружелюбно хлопали тяжелыми руками по его плечам. Им нравился итальянец.
— Как это по-португальски называется? — спрашивал он женщин, прежде чем сунуть в грязные ладошки кульки со сладостями.
— Досе де женжебре, — смеясь, поясняли женщины. — А ты сам как называешься по-итальянски?
— Джузеппе. Пеппино. Беппе… — Он уже понимал женщин.
Это знакомая ему нищета: вдоль веранды с черными дырами дверей в длинном ряду бельевых корзинок лежала детвора. Самые маленькие, сосунки.
Луиджи сказал:
— Будущие солдаты империи.
И Гарибальди понял шутку, хотя тот сказал по-португальски, для того чтобы поняли женщины. И, глядя на выстроенную шеренгу плетенок, все прачки рассмеялись. Но как-то невесело. Одна из них, слегка кокетничая, постелила матросу циновку среди двора. Луиджи ушел в свою дверь, и скоро там зажглась свеча, — он и впрямь собирался писать всю ночь статью для «Экзальтадо». А Джузеппе тоже долго не спал, оглядывая бархатное черное небо и город внизу с потухающими огнями, бухту с военным двухмачтовым бригом, медленно отплывающим в океан. А в корзинах то и дело раздавался писк будущих солдат империи.
— Эй, камарада! — услышал он окрик загулявшего здешнего жителя.
И он обрадовался знакомому слову. И долго почти молитвенно шептал:
— Я камарада. Мне двадцать восемь. Все впереди. Я тебя арендую, Америка.
2. Порывы ветра
Не так-то все просто.
У эмигрантского одиночества свое лицо — плоское лицо цвета старой медной монеты. Гарибальди пришло это в голову, когда он увидел одного метиса с чуть раскосыми глазами, сонно сидевшего на пороге своей хижины, обращенной фасадом к океану. Он потом много раз видел этого кабокло, проводящего во сне половину суток, — лениво качался у берега его причальный плот для мойки скота, и сверкало остро отточенное лезвие топора на голых бревнах, и сверкала сережка в мочке смуглого уха. Гарибальди подумал: вот оно, лицо одиночества!
Тоска была заразительна, как холера в Марселе. Но, пожалуй, пострашнее. Когда стало невмоготу болтаться без дела, Россетти помог устроиться на старом, изъеденном жучком «купце». Нисколько не полегчало. Скучные колониальные рейсы, хоть и в экзотические края — в Каракас и Макао. Ящики с вином, мешки с кофейными зернами, корзины с бананами. Разгрузка — погрузка, погрузка — разгрузка — «Эй, шевелись!» В трюмах укладка грузов. Это называется — штивка. На палубах полиспасты вращают свои шкивы, трутся тросы. Груз с причала хватают стропы — бочечный строп, парусиновый для ценных товаров, счетверенный цепной с гаками… Пеньковые, железные тали плывут в воздухе, их провожают руками — эват-тали, нок-тали, сей-тали, бегун-тали — «Эй, шевелись!»
Он отдал невольную дань портовым кабакам Америки и Азии. По вечерам рвали душу гитарные переборы, унылые негритянские песнопения. В углу за дощатым столиком он писал письма. Писал в Монтевидео — там его, может быть, помнит брат Кунео. В Рио-де-Жанейро — там о нем думает Россетти. В Ниццу, в дом над морем, — там стареющая мать с живыми, блестящими от слез глазами — такой ее видел в последний раз. А лицо цвета медной стертой монеты, — вот оно, за его же столиком, неподвижное, как маска. Тоска — с той неискоренимой рыбной вонью, какая обдает тебя, когда присядешь рядом с кабокло. Сунув в карман листки писем, Джузеппе уходил на пристань или запирался в каюте. По ночам он писал плохие стихи.