Выбрать главу

Иногда Россетти приводит с собой одного угрюмого парня. Это политический изгнанник Италии еще с двадцать первого года. Но какие все разные вчерашние революционеры. Унылый человек уже много лет провел в бездеятельном ожидании «лучших времен» и пока что обзавелся часовой мастерской. Он никуда не двинулся из Рио — жизнь в столице показалась сносной, он не забыл те дни, когда таскал прачкам уголь для утюгов.

Он колеблется.

— Я все-таки часовщик. Почему я должен сражаться за чужое дело?

— Но это не чужое дело! Это поле сражения, — вразумляет его Джузеппе. — Нам, итальянцам, надо учиться воевать. В бездействии отвага ржавеет, как кинжал в сыром подвале. Я буду, я обязан готовить себя для возвращения. А ты?

— Я буду ждать.

— Только не прождаться бы.

— Скрипучее дерево дольше живет.

— Ну, скрипи-поскрипывай, часовщик. Скрипи.

На шхуне дружно готовились к отплытию. Прибрежный человек, барранкейро, обучал команду смолить и конопатить, вел такелажные работы. Ливорнский матрос, собрав всех мыть бачки на камбузе, занимался вязкой узлов. Джузеппе обучал командным словам и — втихомолку — морскому бою: как действовать абордажными крючьями на длинных тиках, как рубить канаты топорами.

— Аврал!

Шли на абордаж борт о борт с предполагаемым противником, врукопашную. Это было больше похоже на игру — надо же и порезвиться в час досуга.

Люди собрались разные. Хороши и надежны были итальянцы — двое Мальтези, Джованни Ламберти, однофамилец — Маурицио Гарибальди. Остальные еще могли и повернуть. И когда Россетти принес однажды лист бумаги с текстом клятвы, не все были готовы. Один поставил свой крестик, но прежде сам перекрестился и робко спросил Джузеппе:

— А не продаем ли мы душу дьяволу?

Гарибальди вытащил из потайного кармана каперское, с печатями, свидетельство из Риу-Гранди и сказал:

— Вот наше право сражаться со всеми обидчиками угнетенных. Люди мы или овцы?

И он стал рассказывать все, что знал о борьбе за свободу, о былых карбонариях, о нынешней «Молодой Италии», о ее вдохновителе Джузеппе Мадзини. Он с жаром говорил о том, что Италия скоро даст всему миру новое евангелие бедняков.

— И тогда нашу непотопляемую гароперу мы, как реликвию, доставим в освобожденный Рим. Вот будет всенародное ликование! Давайте, в самом деле, назовем нашу боевую посудину «Непотопляемой»!

— А не лучше назвать ее… «Мадзини»? — вставил слово корабельный плотник.

И тут произошло то, чего не ждали ни Россетти, ни Гарибальди. Всем пришлось по вкусу это название: каким-то необъяснимым чутьем в нем угадали отблеск революции. Фиорентино запел, и итальянцы подхватили любимый народный гимн. Молодой певец плакал и кричал:

— Эй, братья! Приглашаю вас ко мне на остров Маддалену! Там еще лучше споем под окнами моего родного дома.

Между тем дважды поднимались на борт портовые жандармы. Время поторапливало, дело шло к выходу в океан. Из осторожности Джузеппе запретил до времени появляться Россетти. На берегу околачивался какой-то сомнительный тип — может быть, началась слежка?

После полудня базарная площадь становилась безлюдной, к вечеру, в так называемый «тыквенный час», толпа опять выходила на берег — поглазеть на развешанные рыбацкие снасти, на купающуюся детвору, на стайки рыб, золотящиеся в голубой воде у черных бортов суденышек. Гарибальди смотрел и дивился, — как быстро заполняется народом берег.

Но не это зрелище его привлекало — красивая девушка, лежа на циновке, плела кружева и задорно поглядывала на капитана. Они обменялись любезными улыбками, поговорили. Фелицидат не была особой, которой платят за любовь, и он польстил ей, галантно обратившись: «Падрона! Госпожа!» Она пела ему чувствительную народную песню, пока ее пение не прервал звонкий горн кавалерийского эскадрона. Джузеппе легко догадался, что есть некий драгун на свете, который… Девушка молча прищурилась и рассмеялась.

Джузеппе ушел на шхуну и вскоре увидел, как в самом деле подошел к красавице этот драгун и увел ее, засунув под мышку свернутую циновку.

Печальные дела. Ну что ж, он политический изгнанник, а может быть, его даже и вообще нет на свете, если верить марсельскому листку. Но он молод, молод и иногда испытывает тревогу во всем могучем теле, глядя на гибкие станы смуглых креолок. По вечерам, в многолюдный «тыквенный час», он пребывает в странном возбуждении, как бы опившийся сатирионом римский воин из когорт Юлия Цезаря. Нет, он не из породы ханжеватых проповедников, презиравших блага земные и воспевавших воздержание.