Ночью поднялась буря, ветер доходил до шквального. Он оставался с рулевым до полуночи, волны захлестывали голет, угрюмые черные скалы мерещились с правого борта. Нет, они не мерещились — берег все приближался. Он крикнул рулевому: «Левее на кварту! Еще на кварту!» Что за чертовщина — или врет компас? «Земля!» — закричал вахтенный на носу. Какая там земля! Несколько секунд — и они оказались в кипящих бурунах среди рифов. Он тогда взобрался на самый верх грот-мачты, чтобы командовать маневром и отвести от голета уничтожающий удар.
И только на следующий день, когда в назначенном месте стоянки были брошены два якоря, он понял, почему отказал компас — всю ночь его стрелка отклонялась металлом оружия, сложенного слишком близко.
Что было потом? Впопыхах, уходя из Мальдонадо, ничем не запаслись. Голодные матросы глядели свирепо. Не было шлюпки, чтобы промыслить чего-нибудь на берегу: в ней отпустили пленных с «Луизы». Вдали, в трех-четырех милях, виднелся дом и службы. Нечего долго размышлять — спустили на воду обеденный стол, придали ему плавучесть с помощью двух пустых бочек, и два Гарибальди — Джузеппе и Маурицио — отправились в путь.
Сейчас не вспомнить, как вдвоем одолели буруны, запомнился только Маурицио — он отважный и, как все храбрецы, шутит в самые опасные минуты. Кричал: «Эй, Гарибальди! Это ты?» И он откликался: «Эй, Гарибальди! Это я!» И оттого, что оба были Гарибальди, казалось, что просто плывет один человек — хороший товарищ самому себе и не выдаст в беде. И когда он остался на берегу связывать расползшиеся бочки, он долго махал руками крест-накрест над головой: «Все-таки левый берег — уже чужая страна, будь осторожен».
Остальное помнилось ярко — он шел один, шел настоящей пампой, в густом ковре низко стелющейся травы. Дул непрерывный сильный ветер… Как его здесь называют? Да, «минуано», и этот ветер освобождал еще зеленую траву от утреннего инея. И тут он увидел быстро бегущую в траве птицу с красным пером… С тех пор она все время перед глазами — вот и сейчас, ее не спугнешь, бежит по палубе, и все время красное перо — справа налево, справа налево. Она бежит и кудахчет… Это, наверно, проклятая боль кудахчет в затылке. Но он не позовет Луиджи, пусть отдыхает. Луиджи — величайший добряк, им владеет любовь к ближнему… Ты матери скажи, брат Луиджи, пусть она, как бывало, постоит на коленях перед ликом девы Марии и помолится за меня, хотя я мало верю в силу молитвы. А птица-то уже не бежит перед глазами, боль утихает…
В открытый дом он вошел с веселым лицом, с шуткой, даже с веткой оливы, он сорвал ее с дерева, росшего у ворот. Его встретила негритянка-кормилица с необъятными грудями и широченным задом. А за ней на пороге появилась красивая женщина. Он думал, что напугает ее — сказал, что он корсар. Она бесстрашно рассмеялась и пригласила войти. Скука одиночества в этой пустыне страшнее корсаров. Если он с мирной просьбой, то не страшно, что просьба — величиной с быка. Она прикажет людям, они приготовят свежего мяса на всю команду. Пусть только муж вернется из дальней эстансии. А впрочем, верно, муж был ни при чем, а при чем скука. Всем домом правила кормилица-«муками» с обширным задом и жирной улыбкой. Она сразу угостила путника классическим матэ — горьким парагвайским чаем, изготовленным из листьев вечнозеленого дерева, а вскоре принесла на блюде, с запахом дыма, жаркое. И пока он восстанавливал свои силы, молодая хозяйка, развлекая гостя, читала ему, да не что-нибудь, а Данте и Петрарку. Ему казалось святотатством есть при этом, и он часто отодвигал вилку и нож и сидел, не спуская взгляда с женщины. Черные волосы, гладко зачесанные на круглой головке, блеск золотого медальона на длинной смуглой шее, кроткий доверчивый взор, белое кружево шали на плечах. Она из Монтевидео, из богатой культурной семьи, случайно встретила и полюбила степного гациендера — владельца изрядного куска девственного леса и многих десятков акров плохо раскорчеванного поля. Он к тому же и богатый торговец, откармливает скот и продает его в месяц сафры.
Сгущались сумерки. Женщина рассказывала ему, как она довольна судьбой, ни за что не променяет нынешнего уединения на жизнь в столице. Ему, еще помнившему «Поля и Виргинию», влюбленному в Руссо, рассказ этот казался поэтичным, он только не нашел, как выразить свою мысль.
— Сказка пампы, — сказал, почувствовал неловкость, покраснел.