Нет, он давно не испытывал такой чувственной благодарности к женщине, и только за то, что она существует на свете. Как далек он был сейчас от низменных советов иезуитов, утверждающих, что лучший способ избавиться от искушения — уступить ему.
Негритянка зажгла канделябр, и хозяйка села за клавесин. Что-то похожее на бурю бушевало под ее тонкими пальцами. Что-то сильное, страстное, как страдание и гнев.
— Что это? — спросил он, когда отзвучали последние героические аккорды.
— О, давно сочинил один человек.
— Человек? Сомнительно. Кто он?
— Людвиг Бетховен из Вены.
— Немец? Это невероятно!
— Да, немец. Человек. Чему вы удивились?
— Тому, что может сделать человек… Какая страсть.
— Угадали. Эту сонату так и называют: «Страстная» — «Аппассионата». Понравилось?
— Как сама жизнь.
В тот вечер вынужденного бездействия в ожидании свежей бычатины для команды он ощутил почти исступленный восторг перед жизнью. Как она поэтична даже в минуты отчаяния, в самые неожиданные минуты. Даже в тот полдень, когда он на улице развернул газету и прочитал свой смертный приговор. И когда там же, в Марселе, в холерном бараке читал «Графа Карманьолу» Алессандро Манцони и в барачном мраке, в зловонье курящихся серой жаровен испытал такой прилив любви к свободе, к жизни…
Поздно вечером явился хозяин, мрачный и нелюбезный человек. Но он тотчас, по одному слову жены, приказал заколоть быка. Чувствовалось, что так же, как «муками» повелевает своей госпожой, та повелевает угрюмым помещиком. Запомнился просторный навес, где у огня очага пили матэ усталые, изможденные люди и вели бессонные разговоры. О чем? О новостях в степи, о чьих-то подвигах и чьих-то невзгодах? Наверно, рассказывались сказки и старые легенды. И шла по кругу, из одних темных рук в другие морщинистые руки, чаша — куйя с крепким напитком. А на рассвете разделанную на куски тушу понесли к берегу. Хозяева простились на пороге, «муками» проводила до ворот. В толпе батраков-агрегадо он не узнал бы помещика, владевшего латифундией и полновластного распорядителя рук и душ этих нищих, почти невольников. В толпе, несущей разрубленного на части быка, шел человек, который назначал работы сотням этих «фаррапос» и устанавливал для них весь распорядок жизни — время сна и отдыха, банные дни, назначал свадьбы, сгонял с земли непокорных.
Быстрая птица с красным пером пробежала в низко стелющейся траве, уже по ночному времени забеленной инеем. В толпе он не мог различить хмурого хозяина эстансии, разве что из кармана кожаного пояса выглядывали круглые часы на золотой цепочке. Но когда на рассвете нагрузили до отказа мясом самодельный плот и десятки рук оттолкнули его от берега, он отчетливо понял, что эти люди совсем не камарады, не товарищи тому, кто стоял в стороне подбоченясь — белый среди метисов и индейцев. И особенно запомнился черноусый, крепко сложенный, прочно стоящий на ногах работник в широких штанах и длинной рубахе, с жгутом лассо в обеих руках. Он следил издали умными глазами за хозяином, готовый исполнить любое его поручение — отогнать мулов с вьюками на дальний рынок побережья за пять дней пути, войти слугой в дом и зажечь все огни на стенах или уйти на поля выпаса скота до самого рождества. И при всем том готовый вонзить мясницкий тесак в горло хозяину.
Матросы жадно насытились, спали, и «Фаррапилла» весь день провела в виду мыса Хесус-Мария, тщетно ожидая вестей из Монтевидео. Закат был зловещий, багровый. Когда со стороны Монтевидео показались два судна, он принял их за дружественные, но все-таки приказал сняться с якорей — подозрительно, что нет условных знаков — красных вымпелов на мачтах. Только двое стояли на палубе переднего корабля. Нет, трое их было, трое… Но когда он оказался совсем рядом, голос из рупора потребовал именем правителя Восточной провинции, чтобы сдавались. Палуба вдруг наполнилась вооруженными людьми… «Поднять паруса!»… Мушкеты и сабли! Залпы! Ответные залпы! Оттуда уже карабкались на фальшборт. Увидев это, Фиорентино оставил штурвал и с саблей наголо повел людей в контратаку. Счет пошел на мгновения. Одни теснили нападавших к борту и сбрасывали их в воду, другие бросились по команде травить брасы с левой стороны, но никто не подбежал травить справа. Нужно было ободрить растерявшихся ребят, и он воскликнул: «Прекрасно!» Это он помнит хорошо. «Прекрасно!» — воскликнул он, испытывая внезапный и все нарастающий жар духовной мощи, подчинившей себе его волю. Он подбежал к брошенному рулевому колесу и…
Уже восьмой день они плыли вверх по реке Паране. Кое-кто убежал с корабля: Обжора — потому что провиант был на исходе, двое других — просто из страха; каждая коряга, плывшая по воде, казалась им правительственным бригом, который послан, чтобы схватить их и повесить на рее. И не было врача, а сам он, капитан корабля, лежал на животе, голый по пояс, в смертельном бреду… Птица быстро бежала в низко стелющейся траве, покрытой инеем, он знал, что это сверкает красным пером в затылке боль его раны. И не было врача, чтобы задушить эту птицу. И только Луиджи Карнилья опекал его как сына. Он из простолюдинов, которые во все века работают за всех, из той массы безымянных тружеников, из которых тем не менее вышли Линнеи и Франклины. Неграмотный человек, каких в Италии по милости феодалов и попов семнадцать миллионов, он вел корабль с искусством и сметливостью опытного мореплавателя.