Так началась странная жизнь Гарибальди в Гуалегуае. Шхуна была конфискована, ее команда наконец накормлена по дворам и отпущена — кто куда захотел. Прощание с капитаном закончилось шумной попойкой, в которой приняли участие и дон Рамон в строгом сюртуке, и дон Хасинто в глазетовом жилете.
Две недели спустя странствующий купец привез капитану запечатанный пакет из Монтевидео. Крупными круглыми буквами Луиджи Карнилья оповещал о своем прибытии в столицу Уругвая. Брат Россетти намеками, по всем правилам конспирации, советовал переждать в захолустье провинции Энтре-Риос опасное время поисков и возможной расправы. Боевой рейд «Фаррапиллы» не остался незамеченным американскими газетами.
Снова ждать и таиться? А рана зажила, он выбросил лекарства за окно, был совершенно здоров, даже окреп, и ему было не скучно в семье дона Хасинто. Удивительные люди — каким вниманием окружили они иноземца! Ему было бы совсем не скучно, если б не тоска по делу. Он подружился с молодым врачом и вместе с ним часто уходил в зимнюю пампу, далеко за город, не замечая времени в спорах. О чем они спорили? Они были ровесники и оба люди честные, люди долга. Молодой эскулап добровольно отправил себя в изгнание, в глухой дальний угол страны. Здесь врачебная практика доставляла ему самые диковинные образцы телесного страдания, и он вправе был считать, что профессия медика достойна всяческого уважения. Гарибальди, разумеется, не подвергал сомнению достоинство трудного поприща, избранного доном Рамоном. Тут не было спора… Но итальянец был бессилен внушить новому другу уважение к своей собственной судьбе. В чем смысл войны и кровопролития, спрашивал врач, в чем доблесть и честь этих хождений на абордаж в чужих водах?
— Чего ты ищешь, Хосе? Вот этого? — И врач вынимал из кармана бархатного жилета пулю, которую сам же извлек из раны итальянца.
— Я плохо учился, друг мой, — отвечал Гарибальди, пряча улыбку в густо отросшей бороде, — мое корсарство — это расплата за шалости детства. Отец очень боялся, что меня соблазнит море. Он угадал, черт возьми.
Дон Рамон понимал так, что Гарибальди, уклоняясь от прямого ответа, про себя все же досадует — в их споре нет равенства аргументов. При этом врач был убежден в бескорыстии корсара, и не только к материальным благам жизни, но и к военной славе, к благам власти. Таких людей, как Хосе, немного в мире. Так какая же нелегкая несет его навстречу верной гибели, на кой черт ему эта бессмысленная война? Ведь всякая война — бойня! Люди всаживают друг другу в шеи и в зады куски свинца, пропахшего селитрой, а он — будьте любезны! — должен извлекать их с помощью пинцета.
И разгорячась, молодой врач иногда покидал корсара на полпути и убегал в свою жалкую больницу.
А все же без этих споров было скучно и тому и другому.
Во дворах белье на веревках. Рыбой пахнет. Слышна ленивая перебранка женщин. Редко-редко прогремит на камнях фура в упряжке волов. Вдали, на склоне холма, потюкивают топоры — там батраки собирают сок каучуковых деревьев. В полдень по улице проходит обученный грамоте индеец. Он громко и нараспев читает полицейские сообщения и указы губернатора. Тогда все открывают окна и слушают. А через полчаса — новое событие: по улице перегоняют скот в тень лесных островков. Под вечер горбун-метис со своим пегим мулом привозит воду на двуколке. Так проходит еще один день. Гуалегуай — дно мира.
Когда же придет желанный час избавления? Милейший губернатор дон Паскуале Эчагуэ ждет распоряжений из Буэнос-Айреса от самого Росаса, но тиран не спешит.
— Куда ж вам спешить? — уговаривает дон Хасинто. — Жизнь тут дешева, а вы каждый день получаете от губернатора изрядную сумму. Экю! — Он складывает толстые пальцы в щепотку, смеясь и щурясь.
И в самом деле, жить можно, теперь у Хосе своя «бомба» — так называются деревянные трубки, через которые тут посасывают крепкий чай — матэ. Пей свое матэ, изгнанник! Но вечером, когда становится невмоготу от гостеприимства, Гарибальди уходит в тенистый сад позади дома и, сидя на мшистом камне, уносится мыслями к недостижимой родине.
И странно, — может быть, от глухой тоски в далеком захолустье — ему чаще представляется не тихий городок на Лазурном берегу, а шумная жизнь итальянских столиц, которую он знает лишь понаслышке. Там, наверно, все то же — кардиналы и епископы служат мессы в Миланском соборе, достроенном уже после изгнания Наполеона, и либеральный земельный магнат Беттино Риказоли устраивает сельскохозяйственные выставки (не для того ли, чтобы произносить речи с прозрачными антиавстрийскими намеками?). Дамы дразнят чиновников из Вены обдуманно язвительными туалетами, в которых изобретательно сочетают три цвета национального флага. Но черт бы их взял, этих великосветских шаркунов и бездельниц с их кукишами в кармане! Во всех королевствах хватает и других синьор и синьорин — матерей, дочерей, вдов казненных, — они убирают цветами могилы и молятся о тех, кого не воскресить. В королевском театре Сан-Карло в Неаполе, верно, так же соперничают в славе Россини и Донницетти, в ложах прославленная на всю Европу роскошь аристократов. А в портовых трущобах, на приступках стертых порогов кафе и публичных домов те же сорок тысяч неаполитанских бродяг — лаццарони, суеверных, отупевших от праздности, распутства, ожесточенных нищетой, они готовы по первому слову короля и наущению полиции грабить купцов и ремесленников, разносить в щепу их лавки и мастерские, насиловать их жен и дочерей… Деньги, деньги! Сольдо, байоко, скудо, цехины, цванциги. Лиры, лиры, флорины… Проклятая страна — любимая родина. Деньги и страх, страх и тщеславие, ханжество, бесстыдство и подкуп — все, на чем держится власть Бурбонов, власть наместника Христа на земле, власть иноземцев. Ненавистная и обожаемая родина! Там пьяный подонок, тайный агент полиции, за два франка собирает всякое вранье в кафе и на улице. И, начитавшись доносов, герцог Модены Франциск, мрачнейший садист, сладчайший ханжа, произносит перед алтарем в дворцовой часовне облетевшую мир сентенцию: «У благочестивого монарха первым министром должен быть палач». Обожаемая, ненавистная, покинутая, недостижимая родина!