Подавленные молчанием мясников, так же молчали дон Рамон и Джузеппе. Последний стоял в своей привычной в минуты душевного волнения позе, сжимая плечи скрещенными на груди руками. А над пластами мяса в солильном цехе, над жгутами мяса, развешанными для подсушки, вставало солнце, равнодушное к людям и быкам, и заодно с утренним ветерком работало на производстве вяленой солонины.
Возвращались в полдень после осмотра десятков больных. Дон Рамон был, видимо, доволен силой впечатления, какое вынес Джузеппе из ночного урока.
— Скоро весна, — заметил врач, оглядывая слегка уже зазеленевший степной простор.
Гарибальди не отозвался ни словом.
— Диктатор Росас известен своей жестокостью, он поставил в стране семнадцать тысяч виселиц, — помолчав, предложил другую тему дон Рамон.
Гарибальди молчал. Опустил поводья и ехал, отстав на полкрупа лошади от своего спутника.
— Сейчас в нашем богоспасаемом захолустье вместо дона Паскуале Эчагуэ остался комендант Леонардо Миллан, грубый, невежественный солдафон. Вы о нем слышали?
— Что вы хотите мне сообщить, дон Рамон? Скажите… — угрюмо пробормотал Джузеппе.
Молодой врач придержал коня и поравнялся с Джузеппе.
— Маленькую неприятность. Нашлись люди, которые хотят, чтобы я намекнул вам, что ваш побег был бы желателен для провинциальной администрации.
Гарибальди склонил голову набок и привычно помял ладонью бороду.
— Редкий случай совпадения желаний пленного и его доброй охраны, — с усмешкой сказал он.
— Я надеюсь, вы не будете отныне участвовать в бойнях? — спросил врач.
— Спасибо, дон Рамон. Я понял ваш урок, — задумчиво сказал Гарибальди. — Пожалуйста, подарите мне на прощание пулю, которая у вас в кармане. Нам еще долго жить, дон Рамон. Мы оба молоды. И я хотел бы видеть вас в своем отряде — да, с санитарной сумкой на ремне, — когда мы пойдем штурмовать дворцы.
7. Леденцы с имбирем
План побега был обдуман врачом и доном Хасинто. Хозяин дома попросил людей найти конного проводника, чтобы добраться до эстансии англичанина, жившего на другом берегу Параны. Тот взялся помочь беглецу сесть на попутную шхуну и добраться до Монтевидео.
Дорога была немалая — тридцать миль, да еще с переправой. Скакали всю ночь, утром — привал. Молчаливый горец ушел узнать у лесорубов, безопасно ли выбрано место. Гарибальди прилег на опушке, откуда взгляд хватал на десяток миль. Проголодался, но даже думать не мог о вяленой солонине в сумке. Впрочем, он был бодр и весел; предвкушал встречу с товарищами. Нежно-зеленое, чуть волнующее море пампы располагало к мечтательности. Этот первозданный простор… То и дело вдали появлялись страусы и сильными ногами с непостижимой быстротой, будто заводными ножницами, простригали степь и исчезали за горизонтом. А то выскакивал, точно из люка, огненно-рыжий конь, он еще краснее кажется в изумрудной траве. Мчится прямо на тебя и вдруг останавливается, всем видом выражая удивление и даже снисхождение к неуместной тут фигуре человека. Подрагивают его губы, от рождения не знающие узды, отливает атласным блеском лоснящаяся спина, спутанная золотистая грива бьет по холке, копыта чисты, как слоновая кость. И Гарибальди глядит и не наглядится, сознает, что в глубине его души таится поэтический дар. Да, конечно, если условие быть поэтом в том, чтобы сочинить «Илиаду» или «Божественную комедию», то он не поэт. Но если поэтом может считать себя тот, кто в детстве часами любовался причудливыми стеблями растений в лазурных глубинах залива, кто бродил без устали по улицам Вечного города, кто в бреду, сквозь боль пульсирующей раны видел быстро бегущую в траве птицу с красным пером и верил в реальность этого видения, — то он поэт. И этот конь, примчавшийся к тебе из степных далей, — он точно могущественный султан, спешащий выбрать самую грациозную одалиску.
Но кто-то вдруг выстрелил? Конь метнулся и ускакал. Еще один выстрел. Пуля цвинькнула рядом в траве. Он вскочил на ноги. Конный отряд жандармерии приближался к опушке. Бежать? Нет, уже поздно. Среди всадников, которые спешились на скаку и бежали к нему, он увидел молчаливого проводника. Предатель! Он один остался неподвижен, смотрел издали. Предатель и трус.
Его усадили на лошадь, руки связали за спиной, ноги — к подпруге и, хлестнув коней, повернули на Гуалегуай. Мысль о том, что старого дона Хасинто ждет расплата, вдруг бессильной яростью ослепила Джузеппе.
Солнце садилось в широком окне префектуры, когда его втолкнули в комнату, где играл в кости со своим адъютантом комендант Миллан. Закатные лучи делали оранжевым его одутловатое лицо. Он отодвинул игральные кости движением локтя. «Вот наконец-то, — подумал Гарибальди, — сейчас выйдет наружу изнанка гуалегуаевского гостеприимства».