— Не могу больше слышать!
— Нет, я не стану рассказывать. Ее надо видеть. Она невеста сына президента. Разве я смог бы выдержать соперничество с блестящим юношей. И он там безотлучно при ней! Я любовался издали, храню в патронташе ее платочек, камелию, забытую на клавикордах. Но знаешь, мне рассказали, что, услышав о нашей схватке с имперцами, она побледнела, расспрашивая обо мне, убежала из комнаты, узнав, что меня царапнула еще одна пуля, когда мы пытались пойти на абордаж. И я действительно счастлив. Ничего не изменится в моей судьбе, а — счастлив. Наверно, ты прав, когда называешь меня мальчишкой. Но я просил тебя рассказать новости, газетчик!
— Ты хочешь услышать об Италии? Там — ничего.
— А в Польше? В Испании? В России? Знаешь притчу? Бедных рыбаков здесь называют «койсарас». Их объединяет общий невод. Так вот, когда его забрасывают, нужны совместные действия десяти — двенадцати баркасов. Иначе нельзя. И в каждом баркасе люди одной семьи: деды, сыновья и внуки. Им нужен улов, позарез нужна рыба — дети голодные.
— Зачем ты мне это рассказываешь?
— Напечатай в своей газете! Я видел, как они забрасывают свой невод. Огромный невод… Вот тут и заключается притча: ведь нас во всем мире тоже объединяет невод — поляков, испанцев, итальянцев, русских. И меня с Джоном — мы с ним об этом однажды хорошо поговорили. Десять баркасов! И в каждом — своя семья. А невод на всех один. И Риу-Гранди — тоже маленькая дружная семья со своим маленьким баркасом. А невод большой. Очень большой невод…
В тот день пес Ганимед рычал, глядя в небо, но Гарибальди тоже потерял бдительность: что ж, и не мудрено после встречи с Россетти. Сидел у огня, что-то вспоминал, чему-то улыбался, пил матэ. Деревенская кухня тем и хороша, что можно под песню Агуяра забыться, улететь… Скоро вернутся люди к обеду — и те, кто в ближнем лесу валит деревья к зиме, и те, кто на берегу учится ставить паруса… Тихо вокруг… Ну что ты, Ганимед, злишься, ворчишь несносно?
Но кто это скачет? Откуда этот топот? Галоп? Вот показался один, за ним второй, третий! И выстрелы! Пули свистят. Ого! Тревога! И никого вокруг!
В три прыжка Гарибальди очутился у входа в склад. Пика догнавшего всадника порвала его пончо, он только успел неловко отряхнуться, будто от пчелы, и упал на сухую траву, которой было наполовину заполнено помещение, и на локтях дополз до ружей, до заряженных ружей, составленных в козлы.
Трудно промахнуться, стреляя в толпу. Он стрелял, выхватывая ружья — одно за другим. И Агуяр ему подавал из козел. А там, снаружи, слышались устрашающие крики, и вой, и визг. Там спешились, залегли, решили, что на складе много защитников. Вдруг Гарибальди увидел за седлом лежащего коня знакомое лицо Франциско д’Абреуса, только этот сумасшедший полковник мог так дерзко осуществить налет — он, выходец из этих мест, рожденный на берегах Камакуана, беспощадный каратель по прозвищу Моринг, что значит куница. Его искаженное злобой лицо увидел Гарибальди. Теперь уже миновала первая минута внезапности, когда он, как заяц, мчался от костра к двери склада. Только бы продержаться — должны же услышать ребята.
— Ты подавай. Я буду стрелять! — крикнул Агуяру.
Он видел, как спешивались конники, как к воротам склада бегут, даже не пригибаясь под выстрелами, Бильбао, Лоренцо… А вон и Эдоардо Мутру. И мулат Начементе. Браво, Рафаэле!.. Топот шагов по крыше. Чья-то нога провалилась в стропилах…
Сколько же продолжается пальба? Двадцать минут или пять часов?
И вдруг… что такое? Головорезы сворачивают бой? Уводят своих раненых, садятся на коней!.. Вот оно что — ранен сам полковник! Он уходит, держа на весу руку, больше не хочет воевать! Наша взяла! Потом матросы вспоминали, как они запели республиканский гимн, как умирал, хватая траву обеими руками, прибежавший на звуки боя рыбак, маленький, всегда веселый жених Пепиты, как ногами топтали горящие фашины, заброшенные внутрь из дыр на крыше… Двадцать минут или пять часов?
До вечера они хоронили мертвых — пятнадцать убитых карателей. Трое своих. Пришли женщины, обмывали раны, стелили мягкие постели.
Жестокость войны была бы непереносима, если бы маленькие радости не возвращали силы. На третий день в сумерках Гарибальди всмотрелся из-под козырька ладони — приближался экипаж, освещенный факелами свиты. В белых платьях в знак торжества — о, даже в белых перчатках до локтей! — стояли в экипаже донна Анна и прелестная Мануэла.