Третий год он вел партизанскую жизнь. Запомнилось, как горел Порто-Алегро, и бой на переправе Капудас, город Лагуна — его переименовали в Виллу Джулиану, потому что освободили в июле. Всегда он чувствовал себя партизаном: и на борту в море или на реках, и на бездорожной ничьей земле, где без непрерывной линии фронта главные удачи достаются в поисках и набегах. Он был в своей стихии, когда, проникнув в глубокий тыл врага, по целым неделям кочевал там, изнуряя и обессиливая его частыми нападениями.
А пока, в мае 1838 года, он сражался с отчаянной решимостью и — к этому нельзя привыкнуть! — хоронил мертвых. Он преследовал врага, совершая невероятные фланговые марши, переходя реки в самых неожиданных местах или галопом настигая усталую пехоту роялистов на переправах. Он был действительно счастлив, когда врасплох захватывал противника, — впрочем, случалось, и его захватывали врасплох — и так атаковал, что ни один человек не мог уйти или даже поднять тревогу. Он приказывал обменяться одеждой с пленными и сам распределял среди своих по росту, по размеру трофейные сапоги, мундиры, даже исподнее белье и веселился со всеми, как будто устроили масленичный карнавал. А потом — по коням! И нападал на бивак вражеского полка. Рубили холодным оружием заносчивых офицеров — «пиренейцев», сажали на коней освобожденных риуграндийцев, удваивая таким образом силы своего отряда, — так было в деле у Итапуаны.
Кони были резвы, пеоны порой пускали их в карьер, и Гарибальди не больше других уставал в такой скачке. А под вечер все-таки оказывалось, что переход короток, потому что в каждой эстансии, встречавшейся на пути, гостеприимные люди, радуясь республиканскому флагу, уводили коней под уздцы поить их парагвайским чаем из ведер. Пеоны шли в тень веранды, смеясь и увлекая недовольного дядюшку Пе — ведь таков обычай! Мы напьемся матэ, и кони напьются матэ и понесут нас дальше. Таков обычай.
И все-таки ни заботы на маршах, ни увлеченность сражениями не могли прогнать мучительную раздвоенность между бытом войны и мыслями-мечтами, мелькавшими в самые неподходящие минуты. Женщина. Подруга. Может быть, Мануэла? Или та, у клавесина, он мысленно называл ее Аппассионатой… Нет, у нее еще не было лица и походки, но она уже владела им, влекла сильными и нежными руками к себе. Он твердой волей противостоял ее незримой власти, заставляя себя думать о другом. О конях хотя бы…
Позже всех бойцов укладывался он поспать на траве, положив кулак под голову. Немногие соратники-офицеры догадывались, что всю тактику завтрашнего боя он обдумывал, притворяясь спящим на биваке под звездным небом. И никто не знал, что в эти часы неведомая, еще несуществующая женщина мешала ему думать. Он отгонял ее. Нельзя ли без мистики? Вернемся к прожитому дню, к самым прозаическим подробностям. Вспоминался разговор с приунывшим всадником, истершим в кровь на неудобном седле свои ляжки и ягодицы. «Э, брат, тот, кто не висел на дыбе, тот еще ничего плохого не испытал в жизни. Ты когда-нибудь любил, старина?»
С ночлега снимались рано, до звезды. Гарибальди уходил последним, чтобы пересчитать всех. Такая выработалась привычка: самому пересчитывать. Он всегда знал, сколько людей — то сто пятнадцать, то семьдесят три (и один к тому же спятивший), когда, помнится, уходили по лесной тропе у Пелуффо. Что ж, на гаропере «Мадзини», когда вышли корсарить из Рио-де-Жанейро, было всего-то двенадцать, и все, пожалуй, спятившие. Но он понимал, что этот счет на пальцах немного дает: рассчитывай лишь на самых стойких, на горстку храбрецов, с которыми не расстаешься, на тех, кто закален в атаках и не оставит в беде, кто по приказу командира с неколебимым спокойствием допустит противника без выстрела на дистанцию сабли или копья. Для трудного дела ему не надо было искать охотников — тотчас выходили из строя, нахмурив брови и выпятив грудь. И ему оставалось только выбрать тех, у кого самые выносливые кони.
Для себя он искал опасное место, считал нужным терпеть те же лишения, что и другие, и самые отчаянные свои решения приводил в действие, только лично убедившись в их исполнимости. И именно поэтому его боготворили, ему нужно было только сказать: «Пусть сегодня каждый сражается за четверых!» — и, увлекаемые им, они совершали дела, эхо которых разносилось по всему свету.
Все эти господа наемники — и генерал Андреа, прославившийся чудовищными репрессиями, и богобоязненный Мелло, и старик Джорджио, и даже достойный уважения Кальдерон, — все эти затянутые манекены с аксельбантами не догадывались, что сказочная дерзость Гарибальди была самой основой, самой сущностью его осторожности и благоразумия. «Опоясан мечом!» — говорили о нем священники, и часто им вторили генералы. А он не знал этого. «Опоясан мечом…» — писали уже и военные обозреватели европейских газет. Его имя гремело в Италии, но он не знал и об этом — эхо ничего не возвращало из-за океана.