Город становился по виду в одно и то же время мирным и военным. Конечно, писарей тут больше, чем в горах Риу-Гранди. И оркестр играет перед публикой по вечерам в ротонде — море зонтиков и медные трубы. Но уже всюду вздымались холмы свежей отрытой земли. Жены и дети простолюдинов строили вдоль старинного вала обвод ложементов, трамбовали платформы для будущих батарей.
Никто не роптал.
В трактирах полным-полно мужчин, но, когда они, хмельные, выбегают на улицу, слышатся обрывки начатых еще за столиками разговоров:
— Говорят, генерал Орибе повесил в Бахаде на фонарных столбах еще двадцать несчастных…
— …виноватых только в том, что любили родину.
— Хорошо вчера вел бой с Брауном полковник Коу. Значит, среди американцев есть моряки не хуже английских!
— А эти наши идиоты из главного штаба хотят распродать флотилию. Да еще за бесценок.
— Тут, конечно, злой умысел!
— Просто деньги понадобились!
— Разумеется! Для любовницы министра. Красотка…
Гарибальди прислушивался, следуя за болтунами. К нему присоединялись знакомые итальянцы, риуграндийские однополчане, местные конторщики, он на ходу пожимал им руки и приглашал послушать.
— Знакомо, правда? И у нас в Италии такое же. Всюду казнокрадство… И как громко разговаривают.
И какой-нибудь итальянец непременно трогал Гарибальди за рукав:
— А не пора ли и нам показать генералу Пасу, что умеем держать в руках мушкет? Подумай, собери нас. Ведь много тут итальянцев.
— Значит, снова к оружию?
И сердце замирало в груди от одной этой мысли. В сущности, он только и умел, что воевать.
Как будто все кончилось по ту сторону реки Параны. А теперь начиналось по эту сторону. От войны не уйдешь.
Прямо с урока вызвали в военное министерство. Пришли два карабинера, и он проследовал по улицам как бы под конвоем. Министр Видаль принял сухо и нелюбезно. Не вышел из-за стола и не подымал глаз, устремив туманный взор куда-то в глубь полуоткрытого ящика стола. Он предложил взять на себя командование корветом «Конституционале». Вероятно, ему самому не нравилась эта идея президента Рибейры, он только выполнял поручение демократического правительства. Видно было, что он только тогда повеселеет и поднимет свои тяжелые веки, когда этот пресловутый риуграндийский корсар струсит, откажется — зачем ему восемнадцатипушечный корвет Восточной республики, зачем каждый день ожидать конца беспутной жизни, если можно, ничем не рискуя, ждать мирного колокольчика, зовущего на переменку? Тем более что жалованья не предвидится: правительство переживает временные финансовые затруднения.
— К черту жалованье! — крикнул Гарибальди. — Вы не о том… Правда, что вы собираетесь продать флотилию?
— Нет. Может быть, потопить. Вы помните недавнюю бомбардировку? Надо преградить вражескому флоту вход в бухту. Что вы на это скажете?
Принять корвет «Конституционале» под свое командование? Значит, и в самом деле снова к оружию! Собрать на палубе осатаневших в безделье земляков, услышать на юте их могучий солдатский хор, увидеть в восторженных глазах родную Италию? А там снова и гром пушек, и туман порохового дыма.
Он еще не знал тогда, какая скотина этот Видаль. Расчетливый спекулянт. Комиссионер по распродаже оптом и в розницу народного имущества. Не знал, что, заглядывая в ящик письменного стола, военный министр очень отчетливо видит свою цель: накопить ворованные деньги и сбежать в удобный момент за океан, в Европу. В Париж, на Елисейские поля. Гарибальди тогда еще этого не знал.
Счастливый и точно пьяный, возвращался Гарибальди домой из министерства, как некогда из тюрьмы Санта-Крус после свидания с Дзамбеккари. Его снова зовут в ряды тираноборцев.
Закат погас. Тучи затянули небо. Собирался дождь. Во дворике, где стояла его хибара, только и было хорошего, что круглая беседка, увитая багровым плющом. Издали услышал из раскрытого окна голос Аниты. Она убаюкивала младшую. Что-то странно клекотало в припеве, будто пела она на птичьем языке.
Он подкрался бесшумно и прижался к стене, прислушался. Ах, это же «че». Ничего не значащее «че»! Но произнесенное с разной интонацией, оно может выразить так много: недоумение, окрик, восторг, угрозу. Все, что угодно.
В комнате темно. Анита бережет свечу. Такая скудость! Она сидит в темноте, скучает. Грусть этой минуты охватила его самого, он опустил голову.
Низким голосом Анита пела: