Выбрать главу

Когда взрослые начинают какую-нибудь работу, а детей превращают в зрителей, время для них ползет еле-еле, как тяжело груженная повозка. А взрослым что — они легко сносят это медленно ползущее, бесконечное время. В этом искусство взрослых. Дети же, погруженные в топкое болото ожидания, волнуются, злятся, но в конце концов вынуждены подчиниться бесконечно долгому течению времени. И детям хочется кричать от радости, стоит им заметить, как стрелка, указывающая на движение времени, передвинулась вперед. Так они связывают себя с действительностью. Взрослые же спокойно прохлаждаются в недвижимой заводи времени, будто принимают ванну. И вполне довольствуются этим.

Взрослые, скрывшиеся в лесу, упорно искали беглецов. Дети, забравшись на крышу, с нетерпением высматривали сигнал, который должен был появиться над лесом.

Руководители пожарной дружины связались по телефону с окрестными деревнями и поселками, и теперь все выходы из долины были перекрыты. Лес простирался на многие километры, но на просеках, прорубленных на границе с соседними деревнями, чтобы предотвратить распространение лесных пожаров, собирались пожарники соседних деревень. Двое людей из Такадзё оказались в ловушке. Их могла спасти только ночь, иначе им ни за что не прорваться сквозь двойное, а может быть, и тройное, кольцо заграждения. Преследователи прибегли к методу, который они использовали при поимке дезертира. Время от времени по деревенской улице для устрашения проезжал «джип». Эта демонстрация силы производила впечатление и на детей, и на оставшихся в домах взрослых. Теперь бы уж никто не осмелился выйти на улицу, чтобы кричать «ура!». Война. Охваченные страхом и в то же время полные надежды, мы и раньше, во тьме дома, и теперь, на крыше, чуть ли не осязали медленно ползущее время. «Если их не найдут до вечера, оккупационные войска останутся в деревне до утра? А когда наступит ночь, могут ведь начаться зверства и убийства? Ночь надвигается, обещая зверства, сродни существовавшим в первобытные времена. Потому-то у взрослых и нет другого выхода, как обшаривать в лесу каждый кустик. Они страшатся, что американцы сами войдут в лес и обнаружат спрятавшихся там женщин, страшатся, что с наступлением ночи женщины, не выдержав долгого напряжения, со страху поднимут плач. А я связан обещанием, которое должен исполнить, если тех, из Такадзё, до ночи не поймают. Для меня ночь обретает особое значение. Пока же детям разрешено лишь сидеть на крыше и смотреть в сторону леса. Что ж, временами и это разбавляет тревогу и страх чувством покоя и умиротворения. Растет усталость. Брат рядом со мной то дремлет, то просыпается. Больше он ни на что не способен. Интересно, что сейчас делают двадцать жителей из Такадзё, которых согнали в пожарный сарай? Интересно, кричит ли там взбешенный настоятель?» Вот о чем я думаю.

Подняв голову, я смотрю в другую сторону, на площадь, где висит пожарный колокол. Там ни души. Лишь куры топчутся в поисках корма. Они клюют высыпавшуюся из мешка шелуху риса, который везли на рисоочистительную мельницу. Ни один из пожарных, ушедших в лес, еще не вернулся. Время ползет бесконечно. Время, текущее все медленнее, по мере приближения к центру водоворота. «Когда насилуют, больно? И наверно, после этого больно уже всю жизнь. Наверно, она притаилась сейчас в лесу и плачет от боли. Изнасиловали!» Несколько высохших на летнем солнце травинок касаются моей щеки. От них пахнет пряным. Так же пахнет примятая трава, когда, охотясь на зайцев, лежишь, спрятавшись в ней, так же пахнет и луг. Но запах травы смешан с запахом земли, с сырым запахом луга. Зеленая тонкая травка, пробивающаяся между раскаленной черепицей на крыше, тонкая травка, такая прозрачная, что кажется, будто видно, как в ней струится зеленый сок, бьет нам в ноздри, воспаленные от перегретого воздуха, пряным ароматом вместе с острым запахом раскаленной черепицы и пыли, но без сочного запаха земли. Неприятный запах. Какой-то ненастоящий, неестественный запах. Из тех, что заставляют человека почувствовать загнанность, безысходность.

Мы с братом часто лазили на крышу. Преодолевая головокружительный страх, мы взбирались на нее через слуховое окно, в которое мог пролезть только ребенок. Мы взбирались на крышу в такое время, когда осиные гнезда там были полны личинок — мы собирали их для подкормки рыбы. Там мы ловили и трясогузок, устраивавших на крыше свои гнезда. Обезумев от страха, трясогузка билась в клетке, раня себя, и, на глазах теряя всю свою прелесть, становилась безобразной. Немного помучив трясогузку, мы с братом выпускали ее. Вытряхивали из клетки, как вытряхивают мусор. Каждый раз, залезая на крышу, мы уговаривались вырвать наконец росшую там траву. В деревне существовало поверие, что дом, крыша которого поросла травой, разорится. Птицы прилетали на крышу, чтобы поживиться насекомыми, обитавшими в траве, и мы ради удовольствия поохотиться на птиц не трогали траву. Прожаренная на солнцепеке, она сама увядала.

Зерно тревоги, посеянное во мне запахом травы, разрасталось как снежный ком, и с каждым моим движением он все нарастал, теперь это уже была огромная снежная громада страха.

«Ваше императорское величество, когда я ночью пойду в лес, как мы договорились с Масадзи-сан, сделайте так, чтобы иностранные солдаты не заметили меня, чтобы двое из Такадзё, попавшие в ловушку, поняли, что я им друг. Сделайте это», — твердил я про себя, как заклинание. Друг. До этого я с ними ни разу даже не разговаривал, с этими, из Такадзё. Фуми знает, конечно, меня в лицо. Но если после того, что с ней сделали, она помешалась? А если они вдвоем набросятся на меня, чтобы убить. Ночью в лесу непроглядная тьма. А если вдруг появится лесной оборотень, который вселяется в детей, чтобы потом сожрать их? Я просто умру от страха. В прошлом году в начале лета один наш деревенский мальчик среди ужина подхватился из-за стола и как был босиком, ничего не видя перед собой, помчался к реке, нырнул, сунул голову в нору под водой, где жила рыба язь, да там и захлебнулся. Оборотень опасен тем, что, если он вселится в тебя, руки-ноги начинают двигаться не по твоей воле, потому что разум твой в это время спит. Тот мальчик тоже, до того как нырнуть, все время кричал: «Не хочу, не хочу, не хочу в воду, не хочу нырять!» Некоторые собственными ушами слышали. Я почувствовал, как становлюсь трусом. Я испытывал страх не только перед парнем из Такадзё, но и перед девушкой-шаманкой. И перед лесным оборотнем. Раньше, когда брат расспрашивал про оборотней, я снисходительно улыбался, я говорил, что это — суеверие. Столкнуться в темном лесу с рассвирепевшими беглецами из Такадзё, с безумной шаманкой и с пырнувшим американского солдата парнем куда страшнее, чем встретиться с оборотнем. Учителя да и вообще все взрослые без конца твердили: «Не делайте различия между собой и такадзёсцами, не думайте, что они отличаются от вас. Они такие же люди, как вы сами!» А если в ночном лесу двое из Такадзё превратятся в людей, отличных от нас? И потому, что я стал трусом, которому в голову лезут такие подлые мысли, я разревусь, едва ступлю в лес, я уже знал, что разревусь! Проиграв войну, все стали трусами. Яд трусости пропитал воздух, которым дышит Япония. Теперь я уже, наверно, до смерти останусь трусом и каждую ночь буду дрожать от страха. Война кончилась. И теперь уже не представится возможности перебороть трусость.