— Какой ужас, — сказал я, притворно нахмурившись, а сам изучал девушку. Лоб низкий, лицо продолговатое, кожа грубая — тип старой девы. Говорить «мне необходимо» у нее, наверно, вошло в привычку. Когда-нибудь ее приятель в полном смятении услышит: «Мне необходимо отдаться вам?»
— Вы тоже на полевые исследования? На местного жителя вы совсем не похожи, — приветливо сказала девушка. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы определить — после стажировки в лаборатории детской психологии она станет воспитательницей какого-нибудь детского сада.
Я вздрогнул. К карнизам крыш на домах, мимо которых, почти касаясь их, ехал автобус, ко всем карнизам были приделаны подсвеченные сзади лампочками большие куски цветного стекла, напоминавшие фонарики над входом в дешевые кабаки. На этих табличках были выписаны имя и род занятий владельца дома. Когда я увидел стеклянные таблички (последнее изобретение, внедренное стараниями тех, кто ратовал за административное слияние нашей деревни с городом, чтобы унять недовольство противников, дар вновь избранного муниципалитета), мне стало стыдно, что я выходец из этой деревни. Автобус остановился. Встав и снимая вещи с багажной сетки, я сказал:
— Я впервые в этих местах. Моя тема — политические организации деревенской молодежи. Что-нибудь в свете деятельности местной молодежной организации. Удастся собрать урожай или нет, пока не знаю.
Пятеро мужчин, всю дорогу клевавших носом на заднем сиденье, проходя мимо нас, что-то возмущенно и насмешливо прошипели, точно разозленные змеи. Внимательно взглянув на них, я сразу узнал хорошо знакомые, чуть ли не родные лица наших деревенских. Они вышли из автобуса, не окликнув меня, как совершенно чужие люди. И я, приложив все силы, чтобы запретить себе краснеть, тоже сделал вид, что я чужой им.
— Пожелаем друг другу собрать урожай, — сказала девушка, стараясь казаться беззаботной.
— Прощайте, желаю всех благ.
Взяв чемодан, я вышел на деревенскую улицу, утонувшую в темноте. Автобус с девушкой уехал. «Сегодня же мое вранье станет известно всей деревне. Бессовестно наврал случайной попутчице, которую никогда в жизни больше не увижу. Зачем?» Пятеро мужчин, сошедших передо мной, сбились в кучку и смотрели на меня. Противное ощущение. Я постарался отогнать от себя стыд, что меня разоблачили, и настроился на злость к этим людям. «Тупицы — так до самой смерти и проторчите в своей деревне. Нет, моя духовная родина не здесь. Что у меня с ними общего? Ничего я не лгал, я сказал чистую правду».
Я взвалил чемодан на плечо и прошел мимо них с высоко поднятой головой. Им ничего не стоило ударить меня. Но если б они решились на такое, я не успокоился бы, пока не отомстил им вдвойне. Плохо придется тому, кто поразит стрелой мои чувства и душу, такие ранимые. Слабым людям разрешено превышать предел необходимой обороны.
Сквозь холодный туман, опустившийся на долину, я разобрал светящуюся табличку с именем матери. И, напустив на себя важность, направился к дому. Это было мое первое триумфальное возвращение на родину. Юноша, уехавший из деревни после средней школы, а до этого несколько лет проведший в воспитательной колонии, возвращался в деревню в форме студента Токийского университета. И, хотя он стыдился своей деревни, все равно это триумфальное возвращение. И только ноги не слушались, настроение было подавленное, и на душе замерла тоска.
Дом погружен в темноту. Может быть, мать у соседей? Я как был, с чемоданом на плече вхожу в темные длинные сени и по мягкой стружке бумажного дерева иду и вместо того, чтобы держать голову высоко, как победителю, нагибаю ее, точно удрученный горем человек, у каждой притолоки. Вернувшись из колонии, я, помню, не соразмерив свой рост, сразу же стукнулся головой о притолоку. В то время я, наверно, надеялся, что за стенами колонии меня ждет полная свобода, и я уже ни обо что не буду ударяться головой. А может быть, это была просто неуклюжесть глупого молодого животного в период роста. Одно из двух. Во всяком случае, тогда для меня это была целая трагедия. И в то же время комедия. Но сейчас я не стукнулся головой о притолоку. Я выучился ходить так, чтобы не ударяться головой. Сквозь щели в двери черного хода влажными дрожащими щупальцами в дом ползут ночные блики с улицы. А может, это вливается ночная улица, наполненная злобными слухами обо мне, в ночной дом, где живет ожидающая меня семья.
Вдруг я вижу, как во мраке за мной удивленно наблюдает маленькая человеческая фигура.
— Мама, мама.
Я шепчу это, не помня себя, дрожа от страха и растроганный, точно передо мной призрак матери, а не живая маленькая старушка, совершенно седая, с острыми скулами и желтой пергаментной кожей. Она делает шаг вперед, выставив перед собой руку, точно пытаясь избежать столкновения со мной.
— А-а, это ты. А-а, вернулся, значит.
Сколько раз я мог бы спокойно оттолкнуть и, не заметив, пройти мимо этой жалкой женщины в толпе, в своем беге вверх по эскалатору. Эта мысль вдруг обжигает меня, и я трепещу от жалости, до боли сжавшей мое сердце…
— Только сейчас думала, ты вот-вот должен приехать. Икуко Савада — знаешь такую? — звонила сюда по телефону. О-о, наконец-то ты вернулся.
Жалость к матери постепенно отступает, и все мое существо горячо захлестывает чувство удовлетворения. По телефону!
За дверью черного хода слышатся голоса и смех. Я открываю дверь и во тьме всматриваюсь в вымощенную камнями дорогу к реке. По ней поднимаются, весело переговариваясь, мои сестры с большой корзиной овощей, которые они мыли в реке. Они, видимо, дразнят брата, тот немного отстал от них и идет, что-то насвистывая. Дурачатся. Им весело.
В темноте мое лицо, как и их лица, расплывается в беззаботной улыбке.
— Послушай, — зовет меня мать, и я, продолжая улыбаться, поворачиваюсь к ней.
Глаза матери сверкают, как у сокола. Этим взглядом она напугала меня, когда я вернулся из воспитательной колонии. Раньше у нее не было таких глаз.
— Да? — говорю я растерянно.
— Тебе что, операцию сделали? Ты не косишь.
Всю нашу семью будто враз поразила эпидемия болтливости. За стенами дома наверняка уже летали, хлопая крыльями, слухи о моем высокомерии, но мы, забыв обо всем на свете, забыв о брюзжании деревенских, с головой окунулись в разговор обо мне. Говорил я один.
До поздней ночи я заставлял с бешеной скоростью вращаться шестерни этой болтовни, смазанные льстивыми поддакиваниями всей семьи — во тьме кинотеатров их сердец я с упоением демонстрировал фильм о своих успехах: о переходе благодаря прилежной учебе на факультет политических наук, о том, что я репетитор дочери известного политического деятеля…
В глубине души я стыдился, ненавидел себя за эту выспреннюю болтовню. Ведь этим я неприкрыто демонстрировал свою сущность сына мелкого деревенского торговца, разоблачал собственную подлость и лицемерие. Так насмешливо думал я, устав от собственной болтовни. «Я и вправду плебей, — думал я. — И мне никогда не следует об этом забывать. И вести себя следует так, чтобы люди не догадывались об этом. Нельзя, чтобы в самый решительный момент моя плебейская сущность подставила мне ногу. Вместо сдержанности и основательности, присущих деревенским жителям, я болтлив, как мелкий торговец. Но о чем еще я мог рассказывать своим домашним? Об охватывающем меня каждую ночь чувстве беспомощности или остром, как боль, ощущении тревоги? О моем постоянном ночном кошмаре — эскалаторе, стремительно несущемся вниз? Нет, я не мог позволить такой жестокости по отношению к матери. Даже если подрагивание этих глаз и губ, легко поверивших в мое радужное будущее, загонит меня во мрак еще более отчаянной тревоги».