– Входи, – сказал Освальд.
– Видел? – спросил Ян. – Как они нас…
– Видел, – подтвердил Освальд.
– Замерз, как цуцик, – сказал Ян. – Печка в машине ни к черту.
– Зови всех, – сказал Освальд. – Погреетесь.
– Да ну их, – сказал Ян. – Там у меня эти… гражданская гвардия. Пердуны, одним словом. И с ними – парашютистов ловить. Смех, да и только. Не знают, с какого конца винтовка стреляет. Погреться дашь? – Он звонко щелкнул себя по горлу.
Освальд принес полный, до краев, стакан можжевеловой и толстый ломоть ветчины. Ян выцедил водку, прослезился, занюхал ветчиной; потом, разрывая ветчину пальцами, стал есть.
– Бьянкина свининка? – спросил он, жуя.
– Ее, – сказал Освальд.
– Умеет, ведьма, – сказал Ян. – Что умеет, то умеет. Теперь долго такой свининки не будет.
– Почему? – спросил Освальд.
– Так один самолет прямо на ее свинарник упал. Вот визгу-то небось было! Все вперемешку изжарились: и летчик, и свиньи, и китаец. Такое, понимаешь, рагу.
– И китаец сгорел?
– И китаец. Он там, со свиньями, ночевал. С ума сойти – спать в свинарнике. Я бы никогда не смог.
– Я бы тоже.
– Ладно, пойду я. Хорошая у тебя можжевеловка. Ты, главное, никого не пускай. И ставни пока на засовах держи. Ружье у тебя есть?
– Нет.
– Дать?
– Не надо, я не умею.
– Я к вечеру еще заеду.
Весь недолгий день Освальд, как неприкаянный, слонялся по темному дому. Вечером Ян не приехал. Ночью Освальда донимали то шаги, то стук в окно; он вскакивал, дрожа, и ждал, когда звук повторится; звук не повторялся. Через день на маленькой белой танкетке приехал офицер в черной форме и велел Освальду ехать с ним. Он привез его на лесную поляну, где около костра грелись три солдата, а на пятнистом брезенте посреди поляны лежали пятеро, раздетых до белья. Четверых Освальд не знал. Пятым был Ян. У всех на груди напротив сердца были серо-коричневые круглые пятна с черной дырочкой в центре.
– Он был у тебя? – спросил офицер Освальда.
– Да, – сказал Освальд. – Два дня назад.
– Водкой его поил? – спросил офицер.
– Дал с собой, – сказал Освальд. – А что? Офицер, не размахиваясь, ударил его по скуле.
– Положить бы тебя шестым рядом с ними, – мечтательно сказал он, покачиваясь на скрипучем снегу с пяток на носки. – Теперь у них машина, форма полиции, форма гражданских гвардейцев, винтовки, гранаты… Много водки дал?
– Литр, – сказал Освальд и заговорил торопливо, захлебываясь концами слов: – Так ведь, господин офицер, как полицейскому-то не дать, когда просит, это же невозможно совсем, это же вовсе никак невозможно, и на опохмелку даем, и просто так, а уж в мороз-то, само собой, отказать нельзя, вы же понимаете, господин офицер…
– Дорого твой литр отечеству обошелся, – сказал офицер ледяным голосом. – Ладно, иди.
– Домой? – не поверил Освальд.
– Домой, домой, – отмахнулся от него офицер. – С глаз моих!
– Вот спасибо, – сказал Освальд, пятясь и кланяясь, – вот спасибо-то…
Пешком до дому он добирался полтора часа и основательно замерз: лицо, руки, ноги. Отогрелся он быстро, но никак не мог унять дрожь. Все становилось как из киселя, едва он вспоминал глаза офицера – а вспоминал он их тем чаще, чем сильнее старался забыть, – глаза желтые, как у кошки, воспаленные – то ли с похмелья, то ли от бессонницы, – с крохотными зрачками, неподвижные – глаза убийцы, понял Освальд. Ему стало еще страшнее. Не убежать, не спрятаться – найдет, догонит. Не задобрить, не купить… В какой-то момент он поймал себя на том, что встает и одевается, чтобы куда-то идти. Потом он оказался у мельницы, дверь почему-то была открыта, горела керосиновая лампа, и в дальнем углу, за жерновами, на связках пустых мешков сидели двое. Освальд обмер, но один из сидящих повернулся так, что осветило его лицо, – это был Альбин. Кричать на него и ругаться было бесполезно. Второй был незнакомый, в стеганке и ватных брюках, и в полутьме Освальд не сразу разобрал, что это китаец.
– Лю? – спросил Освальд, вглядываясь в него. – Ты что тут делаешь?
Альбин замычал и замахал руками перед лицом Освальда, а потом стал пальцем выводить на полу буквы. Это был не Лю, а его младший брат, он приехал к старшему, но теперь, когда Лю убило, ему некуда идти, жить же там, где убило Лю, он боится. Пусть он помогает на мельнице.
Это было и хорошо, и не очень. Освальд подумал, прикидывая все расходы и выгоды, потом сказал:
– Хорошо.
Альбин залопотал, захлопал китайца по плечу, заулыбался. Китаец тоже робко улыбнулся.
– Понимаешь по-нашему? – спросил Освальд, выговаривая слова медленно и четко.
Китаец посмотрел на Альбина. Альбин замычал и завертел головой. Тогда Освальд показал на жернов и раздельно сказал:
– Жер-нов. Жер-нов. Показал вокруг и сказал:
– Мель-ни-ца.
Показал на Альбина и сказал:
– Аль-бин. Мас-тер. Показал на себя и сказал:
– Хо-зя-ин.
К весне китаец знал три десятка слов и понимал еще столько же. Он постоянно что-то делал; и в доме, и на мельнице теперь был идеальный порядок. А когда сошел снег, он с разрешения Освальда вскопал несколько длинных и узких грядок и что-то там посеял. Каждый раз, идя из дома на мельницу или обратно, он на минуту-другую задерживался у этих грядок, что-то поправляя, взрыхляя, подравнивая. Растаял лед, вода в пруду прибыла наконец, мельница закрутилась. Как ни странно, зерна везли мало, были дни, когда вообще не везли. Освальд по совету Шани перестал брать за помол деньгами, брал только зерном: меру за восемь. Действительно, купить что-то за бумажные деньги стало трудно – их просто не брали. Брали золото, вещи, продукты. Шани как-то, выпив, сказал, что за эти полгода они с дядей учетверили капитал. В мае Освальд поднял цену – стал брать меру за шесть. Его ненавидели, но ничего не могли сделать.
В апреле на грядках китайца взошло множество самых причудливых ростков. Он не переставал возиться с ними. Иногда он просто сидел возле своих грядок, сосредоточенно прислушиваясь к чему-то. Поскольку его работе на мельнице и по дому это не мешало, Освальд смотрел на его чудачества сквозь пальцы. Странно, однако, было то, что жесточайшие заморозки середины мая, побившие даже ко всему привычную осоку, ростков не погубили.
В конце мая, а может быть, уже в начале июня – Освальд не помнил точно – по дороге, страшно дымя, завывая и подпрыгивая, подъехала и остановилась перед домом черная жестяная машина «гном» – из тех, что в Капери служат такси. Из машинки выбралась закутанная в огромный плащ девочка лет четырнадцати, шофер вынес две перевязанные бечевкой картонные коробки, получил золотой, потоптался, видимо, намекая, что одного золотого мало, ничего не дождался и уехал, отчаянно газуя в жидкой грязи, заполнявшей колеи. Освальд подошел к девочке.
– Ты кто? – спросил он.
– Это вы – Освальд? – Она смотрела на него с надеждой. Я Освальд, – сказал он. – А ты все-таки кто?
– Я ваша кузина, – сказала она. – Я из Евтимии. Меня зовут Моника Тенн. Наши мамы были сестрами. Теперь их нет, но все равно я ваша кузина. Это письмо, мама написала его вам за три дня до того, как умерла. Вот.
Освальд взял письмо, уже зная, что там будет. Дорогой племянник, возможно, Вы и не помните меня, но я держала Вас на руках, когда Вы были еще совсем крошкой… памятью Вашей матери, а моей дорогой сестры Барбары… только крайняя нужда заставляет… голод и болезни… будьте ей опорой и защитой… да будет простерта над Вами рука Господня… Ваша любящая тетушка Алиса. Дата, подпись… Освальд посмотрел на девочку. Глаза у нее были мокрые, веки и губы подрагивали. Ситуация… Плевать, подумал Освальд. Потом разберемся.