Петер старался побывать везде, было тесно и неудобно, и никак не удавалось найти той точки, с которой можно бы было дать панораму событий, – да и не было, наверное, такой точки. Зато раз Петер сделал чудесный портрет Юнгмана, тот что-то говорил, показывая рукой, и на этот раз не требовалось ему кричать: «Держи лицо», лицо и так было что надо: вставшие дыбом короткие седоватые волосы, обширный лоб с залысинами чуть не до темени, округлый, как каска, и, как каска, нависающий над лицом, развитые надбровные дуги то ли совсем без бровей, то ли с чрезвычайно светлыми бровями, а ниже – пещероподобные глазные впадины; какие-то неживые, жесткие и малоподвижные, как у черепахи, веки, но под этими веками глаза – яростные, страшные, быстрые; острые обтянутые скулы, острый нос, почти безгубый маленький рот и нежный девичий подбородок, решительно не имеющий никакого отношения к прочим участкам лица. Когда он говорил, почему-то казалось, что щеки у него тонкие, как пергамент, – так они натягивались и сминались. Вообще, инженер был быстр и экономен в движениях и, кажется, очень силен, хотя производил на первый взгляд впечатление хилости. Петер потратил на него метров пятьдесят пленки и знал, что потратил очень не напрасно.
Наконец генерала увезли. В последний момент он потерял лицо, пытался спорить с адъютантом, хватался за кобуру и вдруг заплакал. Петер видел, как Шанур, держа камеру у бедра, пытается снять этот эпизод.
В гудение механизмов, скрип и скрежет металла посторонний звук проникал тяжело и, проникнув, значение свое почти утрачивал; поэтому частый перебойный стук, напоминающий стук многих молотков в отдалении и вызывающий такое же мелкое и частое подрагивание под ногами, внимание на себя обратил не сразу. Только когда вокруг стали поднимать головы и указывать пальцами вверх, Петер догадался, что бьют зенитки. Небо было рябое от разрывов, в кого стреляли, было неясно, потом среди белых, быстро темнеющих комочков сверкнул огонек, не погас и стал падать, рисуя длинную бессильную черту; зенитки перестали стрелять сразу – самолет был один. Он упал далеко за каньоном, даже звук взрыва не долетел сюда; лишь несколько минут спустя над скалами поднялся тонкий столб синего дыма. Сначала он поднимался вертикально, потом резко переломился под прямым углом и потянулся на север – там, наверху, дул ветер.
– Я это снял, – сказал Армант Петеру, вернее, не сказал, а прокричал на ухо.
– Молодец, – крикнул в ответ Петер.
Работы не прекращались и ночью, саперы сменяли друг друга, работая в две смены по двенадцать часов. Быт саперов снимать было фантастически трудно – они размещались поотделенно в таких тесных блиндажиках, где не то что с освещением – с ручной камерой было невозможно повернуться. Поэтому по распоряжению генерала саперы в свободное от работы время соорудили декорацию: поставили просторный сруб без окон и без передней стены, внутри отделали его – не без фантазии, надо сказать: там были не только нары, но и стол, и пара плетеных кресел, и аквариум, в котором плавала деревянная утка, и кинопроектор. Саперы изображали там фронтовой быт, а потом уходили спать в свои норы, неуютные, но почти неуязвимые при любой бомбежке. Потом господин Мархель придумал эпизод с баней, и саперы построили баню; после съемок они продолжали баней пользоваться, баня понравилась, раньше мылись просто из ведра.
Побывал Петер и у зенитчиков. В районе строительства было собрано что-то около восьмисот стволов, из них половина – в непосредственной близости от моста. Однажды там его застал налет – даже не то чтобы налет, просто пара истребителей на малой высоте пыталась прорваться к мосту, а может, это были свои, заблудившиеся; потом оказалось, что огонь вели только малокалиберные орудия, – но от этого акустического удара он долго не мог опомниться.
– Как вы не шалеете от этого? – спрашивал он потом.
– Почему не шалеем? – ответили ему. – Шалеем.
Весь район был запретен для полетов, летчики, конечно, знали это, но иногда или теряли ориентировку, или выбора не было – когда тянули на последнем... Не так давно, рассказывали ему, пришлось сбивать ну явно свой бомбардировщик: он шел на одном моторе – куда уж тут огибать... Ну постарались, сбили чисто: по второму мотору, кабину не задели, экипаж выпрыгнул. Оказалось, в экипаже этом был командующий воздушной армией, генерал. Он тут же стал орать и требовать, чтобы ему под пистолет подвели того, кто стрелял, он ему растолкует, в бога душу, как ясным днем стрелять в самолет с имперскими опознавательными знаками. Он так шумел, что кто-то вслух засомневался, а надо ли было стрелять так аккуратно. От этого генерал еще больше раззадорился, стал требовать самого главного, кто у них тут есть, тогда вышел командир полка Шторм и голосом скорбным, но твердым сказал, что выполнял категорический приказ генерала Айзенкопфа, к коему генерала-летчика сейчас доставят. Генерал-летчик уехал, остальной экипаж напоили спиртом и положили спать, а на следующий день отправили восвояси. С генералом же летчиком произошла странная история: в штаб он вошел, а из штаба не вышел, и это абсолютно точно, потому что ребята с той батареи, что стоит там рядом, секли за этим зорко. Поэтому сейчас – со ссылками на писарей, шоферов, адъютантов – поговаривают, что генерал-летчик томится в подвале штаба, оборудованном под тюрьму; в том же подвале, но оборудованном под вертепчик, пьет по-черному с адъютантом генерала Айзенкопфа по особым поручениям майором Вельтом; в том же подвале преисполняется наслаждением посредством кинозвезды Лолиты Борхен; вынесен по частям в офицерских портфелях и сброшен то ли в каньон, то ли в нужник. И, надо сказать, это еще не самое странное, что происходит в штабе и вокруг него...