– Вы сценарием вообще не предусмотрены, – сказал господин Мархель. – Вы всегда находитесь по другую сторону камеры. Так что личная ваша судьба, разумеется, продолжается за рамки этого сценария.
– По другую сторону, значит, – сказал Петер. – Ладно...
– Только не делайте скоропалительных выводов, – предостерег господин Мархель.
Арест киногруппы произошел нервно: дважды прерывалась подача электроэнергии, и дважды приходилось начинать все сначала. Второй раз это было очень трудно сделать, потому что до этого поднялась стрельба и два тела – режиссера и осветителя – положили в сторонке, под брезенты. Случившиеся возле девочек саперные лейтенанты были разоружены и тоже взяты под стражу. Суд состоялся вечером.
Председательствовал генерал Айзенкопф в своем лысо-бритом варианте и почему-то под именем интендант-полковника Мейбагса. Господин Гуннар Мархель в своей кавалергардской ипостаси исполнял функции одного из двух помощников председателя суда. Вторым помощником был адъютант Айзенкопфа по особым поручениям майор Вельт.
Суд проходил единообразно. Вводили подсудимого, майор Вельт зачитывал формулировку обвинения, господин Мархель зачитывал приговор – смертная казнь посредством расстреляния, – этого уводили, приводили следующего. Слова обвиняемым не давали; у некоторых рты были заклеены липкой лентой. Петер снимал, стараясь, чтобы все лица остались на пленке – это было единственное, что он мог сделать для обреченных; он чувствовал, как во лбу, над глазами и позади глаз скапливается тяжелая цементная тупость – как от большой усталости. Мысли сквозь нее не проникали. Броня, понял он. Толстенная лобовая броня. Только так и можно... Нельзя... жить можно только так... так жить нельзя...
Расстрел пошел снимать Шанур. Глаза у него были безумные. Шанура следовало предостеречь, но он ничего не слышал – то есть слышал, конечно, но не реагировал. Сам же Петер пошел снимать эпизод метания гранаты господином Мархелем.
Петер взял на складе три «орешка» – наступательные гранаты, не дающие осколков. Возле той самой лощинки Петер проинструктировал господина Мархеля, как обращаться с гранатами, и приступил к съемкам. Господин Мархель встал около грибка, Петер отошел к дороге – туда, где лежал Армант с камерой, – шарахнул в небо осветительной ракетой и припал к видоискателю.
Господин Мархель перебрал ногами, как бы исполнив элемент некоего сложного бального танца, и, забыв выдернуть чеку, по-женски, из-за плеча, бросил гранату вперед – метров на пятнадцать. Петер сходил за гранатой, вернулся, очень спокойно повторил объяснения, еще раз все показал и прорепетировал движение, коим следовало гранату бросать, и вернулся на свое место.
Со второго раза более-менее получилось: господин Мархель не забыл выдернуть чеку и бросил гранату чуть дальше, правда, совсем не в том направлении. Пришлось переснимать. На взрывы сбежались саперы, поняли, что именно происходит, и стояли в отдалении.
Вторую гранату господин Мархель отбрасывал от себя, как змею, и Петеру пришлось быстро нырять в кювет, чтобы уберечься. Этот эпизод тоже не укладывался в сценарий, и пришлось продолжать съемку.
Он опять изготовился и пустил ракету. Господин Мархель, на которого гранатные взрывы произвели, видимо, сильное впечатление, долго не мог ухватить кольцо, наконец ухватил, вырвал чеку, но гранату не удержал, она выпала и покатилась по земле. Петер снимал. Он слышал тонкий визг, которым исходил господин Мархель, и видел, как стремительно темнеют его щегольские бриджи, и считал про себя: «Раз – два – три – четы...» – и тут рвануло. Петер повесил камеру на плечо и пошел подбирать начальство.
Наступательные гранаты не дают осколков. То есть осколки их настолько мелки, что и осколками-то считаться не могут – так, металлическая пыль. Но когда такая пыль с хорошей скоростью соприкасается со штанами... Господин Мархель был в обмороке. Он лежал, закатив глаза, голые тонкие ноги его стремительно покрывались красными пятнышками, от мундира остались клочья, а запах стоял – да от самого запущенного клозета пахнет приятнее... Рассуждая на эту и сопутствующие темы, саперы сложили господина Мархеля на носилки и унесли в лазарет. Петер перемотал пленку, спрятал ее в карман и побежал к стапелю.
Никто не видел его. За крайней сваей он нащупал прикрытую тряпьем яму, а под тряпьем – жестяные коробки. Он положил туда свою, снова прикрыл все и ушел, не оглядываясь.
В блиндаже никого не было. Петер содрал с себя все и в одних трусах побежал к бочке с водой – отмываться. Его все еще преследовала вонь, испущенная господином Мархелем. Понимая, что запаха уже никакого не может быть, он лил и лил на себя холодную, обжигающе-холодную воду, мылился жестким обмылком и снова лил... Как офицеру ему положен был запасной комплект обмундирования, и Петер был этому несказанно рад. Хрустящая, в мелких иголочках необношенная ткань гарантировала надежное укрытие от вони. Одевшись и спрятав в мешок грязное, он сел на кровать – и вдруг захохотал. Смех прорвался, давно сдерживаемый и подавляемый смех – и Петер корчился, не в силах вздохнуть, не в силах остановиться – и безо всякой надежды на хороший конец всей этой истории. Он слышал, как кто-то вошел, но залитые слезами глаза ни черта не различали в полутьме – электричества опять не было, а аккумуляторная лампочка уже чуть тлела, – но понемногу смог переключиться со смеха на внешнее и спросить:
– Кто?..
– Это я, – сказал голос Шанура, и голос этот был таким, что Петер сразу оборвал смех.
Он знал, что именно чувствует сейчас Шанур, он помнил себя после этого, но что-то еще было в той интонации, которая состоялась всего в двух коротеньких словах, кажется, принципиально не могущих обозначать что-то, кроме своего прямого словарного смысла – что-то еще более страшное, такое, после чего человек не знает, даст ли успокоение даже немедленная смерть, и медлит поэтому, и остается жить в недоумении...
– Говори! – приказал Петер, но Шанур, не слыша его, подошел к своей койке и бросился на нее ничком. Кажется, он и не дышал даже. Тогда Петер взял его камеру, проверил: пленка была отснята. Он вынул ее, положил в коробку – Шанур, не поворачиваясь, сказал:
– Не надо...
Неожиданно он вскочил, но сил у него было, видимо, только на одно движение – он остался сидеть на краешке кровати.
– Не надо, – сказал он опять. – Засвети ее, Петер. Прошу тебя, не надо. Засвети. Засвети, я тебя умоляю. Это нельзя видеть, это нельзя оставлять, нельзя...