Я угадал: он спрашивает:
— Почему по-деревенски?
— С поджаренным луком, — поясняю я. — Так он когда-то именовался в ресторанных меню.
— Не знаю, — пожимает он плечами, подтверждая мою догадку, — до войны по ресторанам не хаживал. А сейчас они без названия. Просто бифштекс с луком. Лучше всего их готовят в Берлине.
— В Берлине? — недоумеваю я.
— Я имею в виду ресторан “Берлин”, — снисходительно поясняет он.
— В Одессе в “Лондонской” готовят не хуже, — обижается за Одессу Галка.
— Где это в “Лондонской”? — теперь уже недоумевает Сахаров.
Я вмешиваюсь:
— Так называлась раньше гостиница “Одесса” на Приморском бульваре. По привычке старые одесситы ее и сейчас называют “Лондонской”.
— С раскрашенным Нептуном в садике? — улыбается Сахаров. — В воскресенье с Тамарой обедали. Неплохо. А вы, значит, тоже одессит?
Спрашивает он, как обычно, лениво, без особой заинтересованности. Именно так спросил бы Сахаров. Если же это Пауль, то не узнать меня он не мог и вопрос, конечно, наигран. Кстати говоря, мастерски, по актерской терминологии — “в образе”.
Ну, а мой “образ” позволяет не лгать.
— Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
— И воевали в Одессе?
— Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
— Страшно было?
— На войне везде страшно.
— Верно, — соглашается он. — В плену тоже было горше горького. А что сильнее — страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
Если Сахаров — это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный сумрачный и неразговорчивый Сахаров не должен был интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было не сладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из “образа” вышел.
И я с готовностью подымаю перчатку.
— Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Будни, работа. А провал твой зависит от тебя же, от твоей бдительности и осторожности. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
Я моргнул Галке — она порывалась что-то сказать: молчи, мол, хватит. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова “в образе”, задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, малюсенький, но все же просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости, что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок — врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.
Похоже, что он играет наверняка. Узнал, но не боится, хорошо замаскирован и может поиграть со мной в кошки-мышки. Пока мои данные — воспоминания, ощущения, приметы, предположения — все это, как говорит Галка, не для прокуратуры. Акул не ловят на удочку — нужен гарпун.
Может быть, мне даст его Одесса или Москва?
Долго ждать не приходится. К столу подходит официантка и, нагнувшись ко мне, тихо спрашивает:
— Вы товарищ Гриднев Александр Романович?
— Так точно, девушка.
— Капитан вас просит подняться к нему на мостик.
— Интересно, зачем это вы ему понадобились? — неожиданно любопытствует Сахаров.
Я мгновенно импровизирую:
— Так ведь это наш старый одесский знакомый. С его помощью мы и получили эту каюту. Ведь билеты на круиз давно распроданы.
— Я знаю, — тянет Сахаров. — А как зовут вашего капитана?
— Невельский Борис Арсентьевич. Старинная родовая фамилия русских мореплавателей и землепроходцев.
Хорошо, что я предусмотрительно узнал имя и отчество капитана. Но с какой стати Сахаров спросил меня об этом? Проверить? Поймать на сымпровизированной выдумке? Пожалуй, когда я уйду, он с пристрастием допросит Галку. Ничего, она вывернется.
Я подымаюсь на капитанскую палубу, припоминая все сказанное за столом. Ничего утешительного. Мелочи, нюансы, психология. На весы моей убежденности в равенстве Гетцке–Сахаров он не положил ни одной гирьки. Демонстративное подчеркивание своего незнакомства с Одессой, может быть, только мне показалось демонстративным, а несвойственный заранее запрограммированному облику Сахарова его интерес к нашим переживаниям в одесском подполье, может быть, только мне показался несвойственным. Ладно, подождем.
Капитан выходит навстречу мне к верхнему трапу.
— Скорее в радиорубку, — торопит он. — Вас уже ждут.
Меня действительно ждет у радиотелефона в Одессе Евсей Руженко.
— Долго же ты добирался из ресторана. Минут десять жду, — ворчит он.
— Когда мне передали приглашение от капитана, я, сам понимаешь, не хотел показать Сахарову, что спешу к телефону. А он к тому же немедленно заинтересовался, почему и зачем, как зовут капитана и тому подобное.
— Кто это Сахаров?
— Личность, которая меня интересует.
— Воскресший Гетцке?
— Есть такая думка.
— Подтверждается думка. Донесением Тележникова секретарю подпольного райкома.
— Какого Тележникова?
— Ты же в его группе был. Седого не помнишь?
— Седого забыть нельзя. Забыл, что он Тележников. Старею. Так о чем донесение?
— О двух гранатах. Не наша граната срезала физиономию Гетцке.
— Я это знаю.
— Тележников уверен, что нам вместо Гетцке подсунули другого.
— Это я тоже знаю. Меня интересует его досье.
— Досье нет. Или его вообще не было, или его изъяли заранее, еще до отступления.
— Я так и предполагал. Что же удалось узнать?
— Мало. Нет ни его фото, ни образцов почерка. Ни одной его записки, ни одного документа, им подписанного. Со свидетелями его деятельности тоже не блеск. Никто из попавших к нему в лапы не уцелел. Хозяйка квартиры, где он жил, бесследно исчезла во время отступления последних немецких частей из Одессы. Осталась в живых лишь ее дочь, находившаяся в то время у. родственников в Лузановке. Ей было тогда десять лет, и многого она, естественно, не запомнила. Помнит красивого офицера, хорошо говорившего по-русски, нигде не сорившего и даже пепел от сигарет никогда не ронявшего на пол. Вот ее собственные слова: “Он курил только безмундштучные сигареты, курил медленно, любуясь столбиком пепла. Как-то подозвал меня и сказал: “Смотри, девочка, как умирает сигарета. Словно человек. Остается труп, прах, который рассыплется”. Иногда он с мамой раскладывал пасьянсы и даже научил ее какому-то особенному, не помню названия. Кажется, по имени какого-то короля или Бисмарка”.
— А еще? — нажимаю я. — Еще Тимчук.
— Тимчука оставь. Я уже говорил с ним в Одессе.
— Он добавляет одну деталь, о которой тебе не рассказывал. В минуты раздражения или недовольства чем-либо Гетцке кусал ногти. Точнее, один только ноготь. На мизинце левой руки он всегда был обкусан.
— Это все?
— Скажешь, мало за одни сутки! Но мы еще кое-что выловили. Мать Гетцке, Мария Сергеевна Волошина, до сих пор живет в Одессе. Говорит следующее, слушай: “Павлик и в детстве кусал мизинец, я корила его, даже по рукам била — не отучила. Осталась эта привычка у него и когда он вернулся сюда уже в роли немецкого офицера. Я уже не делала ему замечаний: он был совсем, совсем чужой, даже не русский. Друзей у него не было, девушек его я не знаю. Хотя, правда, он рассказывал мне об одной, дочери какого-то виноторговца в Берлине. Имя ее Герта Циммер, я запомнила точно: очень уж смешная фамилия. Павлик говорил, что даже хотел жениться на ней, но немецкая мачеха его, баронесса, не дала согласия на брак, пригрозив, что лишит наследства”. Пока все.
— Как ты сказал — Герта Циммер?
— Точно.
— Спасибо. Это уже улов. Продолжай в том же духе, если удастся. Очень уж крупная рыба — как бы не сорвалась. Документацию перешли мне в Москву, здесь в дороге не понадобится. А связь поддерживай с “Котляревским” с ведома и разрешения капитана.
— Хороший мужик. Знаю.
— Очень уж элегантен.