Выбрать главу

— А у родственников? Есть у него какие-нибудь родственники? — спрашиваю я уже без всякой надежды.

И получаю в ответ настолько неожиданное, что каменею, едва не уронив трубку.

— Представьте себе, есть, полковник. Мать.

— Жива? — Голос у меня срывается на шепот.

— Живет в Апрелевке под Москвой, — отчеканивает Корецкий с многозначительной, слишком многозначительной интонацией.

Я молчу. Молча ждет и Корецкий.

Живая мать, признавшая сына после возвращения его из армии. Это, как говорят на ринге, — нокаут. Все здание моих предположений, догадок и примет рассыпается, как детский домик из кубиков. А может быть, она слепа, близорука, психически ненормальна?

Слабая надежда…

— Говорили с ней?

— Говорили.

— Кто?

— Лейтенант Ермоленко. Он и сейчас в Апрелевке. Получил полную, хотя и неутешительную, информацию.

— Подробнее.

— Мать Сахарова зовут как в пьесах Островского — Анфиса Егоровна. Год рождения тысяча девятисотый. По словам Ермоленко, крепкая и легкая на подъем старуха. Муж умер в тридцатых годах от заражения крови. И до войны и в войну работала учительницей младших классов в апрелевской средней школе, в пятьдесят шестом ушла на пенсию, как она говорит, хозяйство восстановить — дом, огород, ягодник. Денег у нее много. Пенсия, клубникой приторговывает, да сын помогает. Средства у него, мол, неограниченные.

Неограниченные. Раз. Есть зацепка. К вопросу о средствах еще вернемся.

— Легко ли узнала сына после его возвращения?

— Говорит, что сразу, несмотря на бороду. Тот же рост, тот же голос и шрамик, памятный с детства. Внимательный, говорит, сынок, памятливый. Все, мол, вспомнил, даже ее материнские наставления и горести.

— Всегда был таким?

— Ермоленко ее подлинные слова записал. Неслух неслухом был, говорит, дитя малое, ребенок, но с годами к матери добрее стал. А в войну возмужал, горя да страху натерпелся, вот и понял, что ближе матери человека нет. Тут Ермоленко и спроси: в чем же эта близость выражается, часто ли они видятся, навещает ли он ее, один или с женой, а может, она сама к ним ездит? Старуха замялась. Ермоленко подчеркивает точно, что замялась, смутилась даже. Оказывается, они почти и не видятся. Наезжает, говорит, а как часто — мнется. Некогда, мол, ему, большой человек, занятой. А она сама в Москву не ездит — старость да хвори. Была один раз — заметьте, Александр Романович, всего один раз за годы его семейной жизни, — с женой познакомилась, а говорить о ней не хочет: подходящая, мол, жена, интеллигентная. И сразу разговор оборвала, словно спохватилась, что много сказала. Хороший, мол, сын, ласковый, хоть и не навещает, а письма и деньги шлет аккуратно. Вот вам и близость, которая зиждется только на взносах в материнскую кассу.

— А велики ли взносы?

— От прямого ответа уклонилась: не обижает, батюшка, не жалуюсь. По мнению Ермоленко, старуха двулична, и я, пожалуй, с этим согласен. Язык нарочито простоватый — этакая деревенская кумушка, — а ведь по профессии учительница с хорошим знанием русского языка. Не та речевая манера. А зачем? Чтобы вернее с толку сбить, увести со следа? Ну, сыновние взносы-то мы проверили. Раза четыре в год она получает почтовыми переводами по пятьсот — шестьсот рублей. А когда Сахаров сам приезжает — не часто, раз в два-три года, — материнская касса опять пополняется. Уже натурой. Вот показания соседки, портнихи из местного ателье. Зачитать? Не загружаем коммуникации?

— Зачитывай. Пока не гонят.

— “Когда сын в гостях, двери всегда на запоре, даже окна зашторивают. Сын гостит недолго — час, а то и меньше — и тут же отбывает на машине, у него собственная, сам правит. А потом Анфиса хвастается обновами: то пальто демисезонное с норкой, то шуба меховая, то трикотаж импортный. Опять, говорит, прибарахлилась, спасибо сыночку — уважает”. А не кажется ли вам, Александр Романович, что уважение это больше на подкуп смахивает?

— С каких пор он высылает ей деньги?

— С первых же дней, как обосновался в Москве.

— Даже в студенческие годы, когда жил на стипендию?

— Сахарова говорит, что он и тогда хорошо подрабатывал. Переводами с немецкого для научных журналов. Язык, мол, в плену выучил.

Выучил. Что может выучить узник гитлеровского концлагеря, кроме приказов и ругани охранников и капо?

— Мы проверяем бухгалтерские архивы соответствующих издательств, — говорит Корецкий. — Переводческих гонораров Сахарова пока не обнаружено.

Еще зацепка. Еще одна брешь в железобетонной легенде.

Я вспоминаю реплику Корецкого о том, что Сахаров иногда пишет матери.

— Она сама читает письма?

— Сама.

— И почерк не показался ей изменившимся?

— Он выстукивает письма на машинке, чтобы ей, старухе, мол, было легче читать.

Интересно, зачем оценщику комиссионного магазина пишущая машинка? Неужели только для того, чтобы облегчить чтение писем старушке-матери? Непохоже на Пауля, даже в его новой роли. Вероятнее другое: его корреспонденция шире и среди ее адресатов есть лица, кому не следует писать от руки.

— Ермоленко интересовался, — продолжает Корецкий, — не сохранились ли у нее ученические тетради сына, его довоенные письма, поздравительные открытки или документы, лично им написанные? Оказывается, все, что могло сохраниться, погибло в конце войны в их сгоревшем от пожара деревянном домике. Самому Сахарову едва удалось спастись, настолько внезапным и сильным был вспыхнувший в доме пожар.

— Причины пожара?

— Она не знает. Решили, что поджег спьяну случайный прохожий, бросивший окурок на крыльцо, где стояла неубранная корзина с мусором — забора тогда у дома не было.

Я думаю. Могла ли гитлеровская разведка вовремя позаботиться об уничтожении всех следов, связывающих Сахарова с его прошлым? Могла, конечно. И старуху, возможно, ожидала та же участь, что и ученические тетради ее сына. И только безоговорочное признание его сыном, пожалуй, и сохранило ей жизнь, да еще и создало сверхнадежное прикрытие преступнику. А было ли оно честным, это признание, уже не установишь. Минимум сорок тысяч рублей в нынешнем исчислении, полученных за двадцать пять лет от ее “сына”, плюс подарки, общая стоимость которых, вероятно, также исчисляется в тысячах, прочно и глубоко похоронили все сомнения, даже если они и были.

— А как отнеслась она к расспросам Ермоленко? Не перегнул ли парень? Насторожит старуху — насторожится и Сахаров. Что ей стоит предупредить его?

— Любую телеграмму можно прочитать на теплоходе. У вас же в радиорубке. А я думаю, что никакой телеграммы не будет. Схитрил Ермоленко. Представился ей как журналист, собирающий материал для очерков о мужестве советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, в частности о тех, кто остался в живых после гитлеровской лагерной мясорубки. Старуха склюнула наживку не задумываясь.

— Что же сейчас задерживает Ермоленко? — спрашиваю я.

— Надеется разыскать друзей детства Сахарова или тех, кто знал его до войны и, может быть, видел после возвращения.

— Когда же он прорежется?

— Видимо, завтра. Так условились.

— Ну, а теперь условимся мы. Нужны подробности первой встречи Сахарова с матерью. Может быть, есть свидетели, кто-либо присутствовал, заметил что-нибудь — ну, удивление или недоверие: с трудом узнала, скажем. Ее рассказ Ермоленко уже обусловлен сложившимися отношениями Сахаровой и ее псевдосына. Интересны же ее первые рассказы о встрече — наверное, говорила кому-нибудь: ведь в ее окружении это сенсация. И еще. Проведем другую касательную к биографии Сахарова. Свяжись с берлинской госбезопасностью и узнай, жива ли и где находится бывшая невеста гауптштурмфюрера Пауля Гетцке, некая Герта Циммер, дочь известного виноторговца, и в случае ее досягаемости пусть выяснят, не сохранились ли у нее какие-либо письма или фотокарточки с автографом Гетцке. Если да — пусть переснимут и вышлют тотчас же. В крайнем случае могут связаться с полицейскими властями Западной Германии, если эта Циммер выбыла туда из ГДР. Ничего секретного мы не требуем.