Мысленно соглашаясь с майором, извлекаю из бумажника моментальный снимок Сахарова, сделанный во время его игры в волейбол на открытой палубе. Сахаров — гол, бородат и мускулист — снят в прыжке за летящим навстречу мячом.
— Бороду он может сбрить, — говорит Алания, задумчиво рассматривая снимок, — а вот фигуру ни в одном костюме не спрячешь. Снимок тебе не нужен, нет? Отлично. Подожди две минуты.
Он берет телефонную трубку, говорит несколько слов на родном языке, из которых мне знакомо только одно — Батуми, ждет, нетерпеливо постукивая пальцами по столу, затем оживляется и произносит целую тираду, в которой я уже ни слова не понимаю. Положив трубку, спрашивает:
— Перевести? Перевожу. Со всеми тонкостями художественного перевода. Сигнал ваш принят, товарищ полковник. Пограничники будут предупреждены. Батумские товарищи обо всем позаботятся. Снимок я перешлю им сегодня же по фототелеграфу. Они его размножат, разошлют кому надо, встретят вашего бородача на причале, проводят по городу, засекут все адреса и встречи и доложат вам по прибытии.
— Оперативно работаешь, — говорю я.
Он удовлетворенно улыбается и достает мне из папки на столе телефонограмму из Сочи. Она адресована майору Алании для передачи прибывающему на теплоходе “Иван Котляревский” полковнику Гридневу, то есть мне.
“На морском вокзале Сахаровым сдана телеграмма Сахаровой в Апрелевку. Приводим текст: “Если обо мне будут спрашивать зпт говори как условились тчк. В долгу не останусь”. Телеграмма скопирована и отправлена. Корреспонденции до востребования на имя Сахарова в почтовых отделениях Сочи не обнаружено”.
Итак, первый документ, свидетельствующий о сомнениях Гетцке в железобетоне своей легенды. Стоического спокойствия уже нет, он встревожен, даже вынужден приоткрыть сущность своих взаимоотношений с матерью Сахарова. Конечно, телеграмма еще не доказательство камуфляжа, но уже повод к законным вопросам ее автору. О чем тревожится сын, упрашивая мать говорить “как условились”? А это заключительное “в долгу не останусь”! Разве оно не говорит о некоей меркантильности отношений сына и матери?
Интересно теперь, что приготовила мне Москва. Вызываю Корецкого. Отвечает без обычной своей суровости, даже с каким-то оттенком радости.
— Наконец-то, Александр Романович! Я уже звонил вам на теплоход. Есть новости.
— Докладывай.
— Сахарову вторично не беспокоили. Но вчера вечером она получила телеграмму.
— Знаю. И текст знаю. Пока ни о чем ее больше не спрашивайте. Еще не время.
— О ниточке Ермоленко. Живет в Апрелевке некий Хлебников Виктор Васильевич, отставной гвардии майор, сейчас на пенсии. Набрел на него Ермоленко в поисках довоенных дружков Сахарова. Но оказалось, что Хлебников даже не был знаком с Сахаровым, хотя и призывался почти в одно время с ним в том же военкомате. Пустой номер, правда? Но тут-то и выглянул на свет малюсенький кончик ниточки. Вскоре после демобилизации Хлебникова заехал к нему его однополчанин Бугров; как мы установили, было это за несколько месяцев до появления в Апрелевке Сахарова. С Хлебниковым Бугров прошел в одном, как говорится, строю до сорок второго года, пока, тяжело раненный, не смог выйти из окружения. Очутился в плену, долго болел, чуть не погиб в лагере для военнопленных, потом с группой товарищей удалось ему бежать. Случилось это в горах Словакии; беглецов спасли партизаны, вместе с которыми они и сражались до воссоединения с наступавшими советскими войсками. “Много интересного рассказал Бугров, — вспоминает Хлебников (это я уже донесение Ермоленко читаю), — а потом вдруг спросил: “А ты здешнюю учительницу Сахарову случайно не знаешь?” — “Не знаю, говорю, а тебе зачем?” — “С сыном ее я в плену был, погиб он геройски, вот я и заехал сюда рассказать ей об этом, да не застал — где-то на курорте лечится. Может, ты ее повидаешь и передашь?” — “Уволь, говорю, тяжко с такой вестью к старухе идти, да и нужно ли? Ждет, наверно, сына живым, глаз не смыкает, а мы ее топором — погиб, мол, и точка. А что геройски или не геройски, матери одна беда: о сыне плакать”. Бугров подумал и согласился: “Может быть, говорит, ты и прав, пожалуй, лучше рану не бередить”. Ну и уехал. А уже после отъезда его я узнал случайно, что сын учительницы Сахаровой живой вернулся — значит, ошибся Бугров, а с какой рожей мы бы теперь в глаза ей смотрели!” Ермоленко сразу понял: ниточка! Опять сказал, что собирает материал о подвигах советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, и адрес Бугрова узнал. Сегодня с утра мы проверили. Есть такой в Тобольске: Бугров Иван Тимофеевич, старший механик авторемонтной базы. Ермоленко час назад уже туда вылетел. Свяжется со мной вечером.
Я на мгновение окаменел, оцепенел, остекленел — слов у меня нет, чтобы выразить то состояние, в которое меня повергло сообщение Корецкого. Это была не просто удача, а супершанс, вроде выигрыша “Волги” по лотерейному билету за тридцать копеек. Если Ермоленко точно записал рассказ Хлебникова, а в художественных вольностях Ермоленко уж никак не обвинишь, то слова Бугрова определенно звучат как свидетельство очевидца. Не бывает бесследных преступлений, говорил мой учитель полковник Новиков; какие хитрости ни придумывай, какую методику камуфляжа ни применяй, след всегда останется — только сумей найти. Теперь даже твое дыхание уловят, даже запах твой в пробирку соберут, даже крохотный волосок твой, выпавший, когда ты машинально прическу поправил, выдаст тебя как миленького. А тут не запах, а человек живой. Очевидец. Как говорят на ринге, нокаутирующий удар. Хук справа.
Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…
Аут!
Меня возвращает к действительности далекий голос Корецкого:
— Александр Романович, где вы? Линия не в порядке?
— В порядке линия, — говорю. — Задумался.
— Сейчас еще больше задумаетесь, только меня предупредите, — смеется Корецкий, и в смехе этом что-то непохожее на его обычную суховатую сдержанность: должно быть, нечто особенное удалось Корецкому, если он так смеется. — Представьте себе, — говорит, — нашли Герту Циммер. В Берлине. За одни сутки нашли.
— Что?! — кричу я.
— Ту самую. Бывшую невесту бывшего Гетцке. Только она умерла в сорок шестом году от грудной жабы.
— Чему же ты радуешься, Коля? — тихо спрашиваю я.
— Исполнилась все-таки месть Кримгильды.
— Ничего не понимаю. Какой Кримгильды?
— Из “Песни о Нибелунгах”. Кажется, там есть такая.
— Брось загадки.
— Есть бросить загадки, — меняет тон Корецкий. — Докладываю, товарищ полковник. Гауптштурмфюрер Пауль фон Гетцке действительно бросил Герту Циммер накануне войны, о чем и уведомил ее кратким письмом, в котором категорически отказался от своих обещаний жениться. Герта Циммер поплакала, спрятала письмо в черную папку с шелковыми тесемочками, в которой уже находились все прочие письма ее жениха, засушенные цветы, даримые им к памятным дням, и тому подобные реликвии неудавшегося романа, и положила папку на вечное хранение в папин сейф. После падения Берлина виноторговец-папа сбежал в западную зону, дочка померла, а в квартире поселилась ее племянница, Минна Холм, которой и досталась в наследство заветная папка. Так вот, товарищ полковник, Минна Холм и сейчас живет в той же квартире, только этой папки у нее уже нет.
Я молча жду — очень уж загадочно звучит сообщение Корецкого, а после заключительной реплики так и хочется написать: “Конец первой серии”.
Вторая серия начинается тотчас же после многозначительной паузы.
— Нет этой папки, товарищ полковник, а есть рассказ Минны Холм нашему берлинскому коллеге Рудольфу Бергману, стенографически записанный и переданный нам по телеграфу. Сейчас он передо мной.
— По-немецки?
— Нет, уже в переводе. Читать или изложить вкратце? Не загружаем линию?
— Не твоя забота. Читай.
Корецкий откашливается и читает со вкусом, на манер диктора Центрального телевидения.
“Бергман (после выяснения анкетных данных собеседницы и преамбулы к появлению папки с реликвиями несостоявшегося замужества). А почему фрейлен Циммер не сожгла эти ненужные ей реликвии?