Гибель дяди Васи и Веры (во внутренней тюрьме гестапо от нее не добились никаких показаний) не привела к провалу нашей организации. Вынужденная пауза не обнаружила ни слежки, ни провокаций. Но провокатор все-таки был. Тот, кто знал связных и явку, знал и затаился. Почему? Знал мало, хотел знать больше? Охотился за Седым, оставляя нас на закуску? Забравшись на чердак, мы с Галкой часами перебирали всю нашу группу, пробуя втиснуть каждого в незаполненную строчку кроссворда. Только я и Галка знали обоих помощников Седого, но никто из нашей группы не имел связи с Верой, а связанные с нею не знали нас. Арест Веры еще мог быть случайным — какая-нибудь неосторожность, обмолвка, оброненная записка, — но одновременный провал обоих был явно обдуманным тактическим ходом врага. Кто же сделал этот ход? Мысли путались, кроссворд не решался.
— Так можно всех подозревать, даже Седого, — злился я.
— А Тимчук? — спрашивала Галка.
— Тимчук не знал Веры.
— Мог узнать.
— Каким образом?
— Кто-нибудь проболтался.
— Кто? Вера была табу для всех.
— Для нас. А ты знал связи Веры? Нет. А связи Тимчука? Тоже нет.
Именно это упоминание о связях Тимчука и вывело меня на след предателя. Тимчук давно уже предлагал мне привлечь к работе одного “подходящего парня”, который, мол, и в полицаи не пошел и на немцев не работает. Речь шла о Федьке-лимоннике, торговавшем с лотка мелкими грушами-лимонками, леденцами, похожими на подслащенное сахарином стекло, и папиросной бумагой, которую он вырывал из альбомных изданий Брокгауза и Ефрона, где листы ее вклеивались прокладкой между гравюрами. Книгами тогда в Одессе топили печки — “буржуйки”, и добыча доставалась Федьке легко, обеспечивая заработок и дружеские связи с шатавшейся по рынкам румынской и немецкой солдатней.
Он мог быть кое в чем полезен для нас, но мог стать и опасным, потому что разгадал истинное лицо Тимчука. Тот как-то проговорился о листовках, а Федька загорелся, попросил привлечь к этой работе: “листовку со слезами целовал”. Седой, которого я поставил в известность об этом, допускал возможность провокации, но все же предложил проверить Федьку, ограничив его деятельность распространением листовок, а его связи с подпольем — взаимоотношениями с Тимчуком. Где и кем печатались листовки и как они попадали к Тимчуку, Федор не знал и не интересовался, выполняя задания, как солдат приказы непосредственного начальника.
Именно это нас и успокоило, хотя должно было насторожить: молодой честный парень, допущенный к делам, требующим отваги и мужества, естественно претендовал бы и на больший риск и на большее к нему доверие. Но у Федьки была другая цель. Не завербованный пока ни гестапо, ни сигуранцей, он решил на свой риск и страх проследить связи Тимчука с одесским подпольем и найти головы покрупнее и подороже тимчуковской. Запыленный, серый и юркий, в собственноручно сшитых тапочках из сыромятной кожи, он неслышно и незаметно день за днем терпеливо выслеживал Тимчука, пока не засек его встречу со мной.
Теперь “охотник” пошел по другому следу и легко обнаружил мою квартиру: в те дни я болел и выходил только на встречу с Тимчуком да проводить в первый и единственный раз посетившую нас Веру. И надо же было так случиться, что именно в эти минуты и углядел нас Федька-лимонник. Я даже заметил его на улице, только не придал значения: Федьку можно было встретить в любом конце города. Но часа своего он дождался и выследил Веру вплоть до гостиницы, а узнать, кем она там работает, было для него сущим пустяком. Две головы он продал и только в одном ошибся: пала не моя голова.
Но почему он не продал третью голову — Тимчука? Да просто потому, что тот мог утопить его на допросах, а сам по себе, как раскрытый подпольем предатель, он был не нужен гестапо. Пешка, фоска, битая карта в игре. И, понимая это, Федька берег Тимчука, как кончик ниточки, связывающей его с непокоренным городом. Но теперь уже Тимчук следил за ним и в конце концов поймал его в часовой мастерской, под прикрытием которой орудовала резидентура гестапо. Мы всё сопоставили, всё взвесили, прежде чем принять решение. Даже допрашивать предателя было уже не нужно…
— Еще по одной, — предлагает Тимчук, стуча кружкой.
Он долго молчит, разглядывая свою поросшую рыжим волосом руку, сжимая и разжимая пальцы.
— Ты где работаешь? — спрашиваю я, пытаясь отвлечься от воспоминаний.
— Работаю? — удивляется он вопросу. — Портальный кран бачил? На пирсе. Крановщиком.
— Ну там твоя силушка не нужна.
— Так я ж не о том. Вспомнилось. На кладбище був?
— Зачем? Я и так все помню.
— Ты же рядом стоял. Другие отвернулись, а ты бачив.
Я действительно стоял рядом и не отвернулся. Нас было пятеро тогда на кладбище у памятника гостеприимно укрывшей нас одесской купчихе — Тимчук, я, Галка, Володя Свентицкий и Леся, заменившая Веру. Именно нам и поручил Седой привести приговор в исполнение. Фанерная дощечка с надписью “Провокатор гестапо. Казнен по приговору народных мстителей” была уже заготовлена, веревка тоже. Мы только забыли о табурете или ящике, который следовало выбить из-под ног повешенного. Федор стоял на коленях с кляпом во рту под узловатым отростком клена и даже не дергался. По-моему, он уже умер заживо.
Володька вынул веревку и глядел на дерево, не зная, что делать. Галка стояла позеленевшая, как от морской качки. Не двигались и мы с Лесей. Тогда Тимчук сказал:
“А ну-ка отвернитесь, хлопчики. Не будем дерево трупом поганить. Я его породил, я же его и кончу…”
Вот тогда я и запомнил эти поросшие рыжим волосом могучие руки.
— Пора, Тим, — говорю я, вставая из-за бочки. — Пошли. Отплытие в шесть. Приходи к причалу.
— Приду. Не серчай, что вспомнилось. Темное тоже не забывается.
— Темное ушло, Тим. Светлое осталось. Оно всегда светило нам, как солнце сквозь тучи.
Мы подымаемся из подвальчика на залитую солнцем улицу, а в ушах еще звенят серебряные трубы Довженко:
“Приготовьте самые чистые краски, художники. Мы будем писать отшумевшую юность свою”.
ОТПЛЫТИЕ
Черно-белый красавец “Иван Котляревский” стоит у причала морского вокзала. Причал тянется далеко-далеко, как взлетная полоса, по которой прямо к борту подъезжают автомашины из города. Длинные руки лебедок играючи перебрасывают грузы в разверстые пасти трюма. Многоэтажный дворец над ним пока еще пуст — театральный зал перед премьерой, причем иллюзию дополняют контролеры у трапа в белоснежных куртках и фуражках с золотыми “крабами”.
Где-то наверху, на пятом или шестом этаже, и наша каюта на открытой палубе, над которой вытянулись одна за другой серыми дельфиньими тушами покрытые натянутым брезентом шлюпки. Теплоход был копией “Александра Пушкина”, на котором я ходил в круиз из Ленинграда в Гавр прошлой осенью, — тот же черный остов и белые палубные надстройки, та же радиомачта и косо срезанный конус трубы с франтоватой полоской сверху — этаким алым галстуком на белом моряцком мундире.
Мы только что отдали дань ресторации на вокзальной веранде и, разомлев, сидим у чемоданов на причале на приятном морском сквознячке. До отплытия еще больше часа. Я молчу.
— Ты что раскис? — спрашивает Галка.
— Жарко. — Мне не хочется объяснять.
— Здесь совсем не жарко. Не финти. Грустно, что уезжаем, да?
— Грустно, конечно.
— Встречи с прошлым не всегда радуют.
— Галя! — зовет кто-то рядом.
Я оборачиваюсь и вижу, как немолодая, хорошо скроенная блондинка, в небесно-голубых брюках и желтой кофточке, бросается к Галке. Ей бы еще три короны на грудь и можно записывать в “Тре крунур” по любому виду спорта.
— Ты провожаешь или едешь?
— Еду, конечно.
— Мы тоже. Шлюпочная палуба. Полулюкс. Сто двадцать четвертая.
У нас тоже шлюпочная палуба и такая же каюта-полулюкс. Но Галка не хвалится.
— Ты с кем? — атакует блондинка.
— С мужем. Знакомься. Я встаю.
— Гриднев, — говорю как можно суше: блондинка мне явно не нравится.
— Сахарова Тамара, — отвечает она и, подумав, добавляет: — Георгиевна… А у тебя интересный мужик, Галина, — она оглядывает меня с головы до ног, — и одет…