Он замолчал, глубоко вздохнул. Меня подмывало спросить его о возрасте, но побоялся лишним вопросом спугнуть его откровенность.
— Странно все-таки устроен человек, — вновь заговорил Дмитрий. — К вечеру есть хотелось до одури, мечтал только о еде. Заморил червячка — мечтаю о куреве, больше чем о еде.
Я достал из сумки пачку сигарет, протянул их соседу.
— Сигареты? — обрадовался он. — Балуешь ты меня, Борисушка, — довольно зарокотал он. — Посвети-ка, чтобы ненароком не поломать какую, да и чудом техники не повредить пальцы.
Я зажег фонарик, направил его на Дмитрия. Волосы у него были черные и густые, черты лица крупные, глаза темные. Под фуфайкой угадывалась могучая грудь. И меня поразили его руки — кисть тонкая, изящная и пальцы длинные и тонкие.
Дмитрий достал из кармана кусок кремня, квадратик металла и комок ваты. Несколькими ударами металла о кремень высек искру на вату, подул на затлевший огонек, вата загорелась. Прикурил от нее. Я погасил фонарик.
— Я не хочу тебя обидеть, Борис, но правду говоря, сигареты дрянь, особенно по сравнению с нашей махоркой. Ею, голубушкой, затянешься пару разков, и сразу в тебе все жилочки от радости затрепещут, аж петь захочется от удовольствия. Это немецкие — дрянь полнейшая!
Я не курил и разницы между сигаретами и махоркой не находил — и то дым, и это дым. Но чтобы поддержать разговор, уверенно сказал:
— Немцы курят морскую траву, пропитанную никотином.
— Похоже так. Вообще, продукты, вина и табаки немецкие хуже наших. У нас все цельное, крепкое, а они черт знает что примешивают. Эрзацы делают, да еще и задаются, сволочи.
Он несколько раз глубоко затянулся, стряхнул на ладонь пепел и продолжал:
— У какого-то народа есть пословица: пока ты жив — не умирай. По-моему, это прежде всего относится к духовной и моральной стороне человека. Если он живет только во имя стола и постели, его лишь условно можно назвать живым человеком. Труп он, правда, не смердящий. Быть рабом природных инстинктов пошло и глупо. Настоящая жизнь не мыслима без борьбы, и обязательно во имя чего-то возвышенного нужного людям. Человек должен быть одержим, жить азартно, жадно, конечно же, в самом наилучшем смысле этих слов. — Дмитрий опять глубоко затянулся, чуть заторопился. — Вот я… сейчас я… вроде бы никто! Бродяга беспачпортный! — он вдруг дотянулся рукой до меня, крепко сжал мой локоть. — Почему-то верю тебе, Борис. Я коммунист. Сын своей партии и народа. И это, Борис, не слова! В бедственном я сейчас положении, но дух мой не сломлен, потому что я знаю чего хочу, а хочу не малого: свободы для Родины.
Он торопливо прикурил новую сигарету от недогоревшей, заговорил тихо, проникновенно:
— Раненого меня подобрали и выходили добрые старые люди. Наши люди, понимаешь, Борис? Великое им спасибо за хлеб-соль и ласку. В том селе, где меня выхаживали, жила одинокая солдатка, муж ее погиб: в первые дни войны. И вот старик и старушка, уже называвшие меня своим сыном, своих детей у них не было, решили засватать за меня молодицу. Женщина она красивая, работящая, в доме у нее достаток. Казалось, чего же еще тебе надо? Пристраивайся — уцелеешь в этой военной круговерти. Все просто, как дважды два. А имею ли я на это право? Нет… Если я это позволю, мне кажется, что красные корки моего партийного билета станут черными. Душа станет черной… — Дмитрий помолчал. — В ножки поклонился я своим спасителям, извинился перед красавицей вдовой и… ушел с незажившей раной и без всяких дающих право на существование документов. Иду. Куда? Зачем? А вот зачем, — и Дмитрий легонько напел:
Помолчав недолго, Дмитрий заключил:
— Вот и меня зовет она, Отчизна. С ее гибелью мне придет конец. Но она не погибнет — нас, таких как я, миллионы, и победить нас никому не удастся. Вот так-то, Борис!
Как завороженный, слушал я Дмитрия. Мне хотелось обнять его, сделать для него что-то полезное. Возникло желание сказать Дмитрию правду о себе, о друзьях по борьбе. Осторожность подпольщика останавливала: почему мне, случайному человеку, Дмитрий так откровенно и смело открыл душу, сказал то, о чем в подобных ситуациях не говорят. Мог ли настоящий коммунист так сразу довериться, да еще и «ранее состоявшему в комсомоле» юнцу, который к тому же в трудное время ест хлеб с салом и угощает немецкими сигаретами. Может быть, он наврал, а может быть… это прием провокатора?
Но говорил он искренне, с подъемом, я не уловил ни фальшивой интонации, ни сомнительной фразы. Он не лез с расспросами, не поинтересовался моими убеждениями, не требовал ничего в ответ на свою откровенность.